Жить, чтобы рассказывать о жизни
Стараясь залатать дыру, мы решили на издательском совете, что я напишу центральное интервью с Себастианом Бераскочеей, другой бразильской звездой из «Депортиво хуниор», с надеждой на то, что он объединит футбол и литературу. Так много раз я старался сделать с другими тайными науками в моей ежедневной колонке «Лихорадка мяча», которой Луис Кармело Корреа заразил меня, во вратарях Катаки, я опустился почти до нуля. Кроме того, я принадлежал к ранним фанатам карибского бейсбола, или игры в мяч, как говорили мы на местном языке, однако я принял вызов.
Моей моделью, конечно, был репортаж Хермана Варгаса. Я чувствовал себя успокоенным длинным разговором с Бераскочеей, человеком умным и любезным, с очень хорошим чувством образа, который он хотел передать своей публике. Плохо было, что я определил его и описал как образцового баска, только из-за его фамилии, не останавливаясь на деталях, состоящих в том, что он был темно-коричневым негром из лучшего африканского рода. Это был большой промах моей жизни и самый худший момент для журнала. Так что меня узнали в письме читателя, который определил меня как спортивного журналиста, неспособного отличить мяч от трамвая. Сам Херман Варгас, такой скрупулезный в своих суждениях, утверждал несколько лет спустя в книге воспоминаний, что репортаж о Бераскочее был худшим из всего того, что я написал. Я думаю, что он преувеличивал, но не слишком, потому что никто не знал профессию, как он, с хрониками и репортажами, написанными в таком плавном тоне, что они казались диктовками живого голоса линотиписту.
Мы не отказались от футбола или от бейсбола, потому что оба были популярными на карибском берегу, но мы увеличили новостные темы и литературные новинки. Все было бесполезно, никогда нам не удалось преодолеть заблуждение, что «Хроника» была спортивным журналом, но зато фанаты стадиона раскусили нас и оставили на милость судьбы. Так что мы продолжали делать газету, как мы себя и заявили, хотя третью неделю плавали в облаках двусмысленности.
Меня это не устрашило. Путешествие в Катаку с моей матерью, исторический разговор с доном Рамоном Виньесом и моя сердечная связь с группой из Барранкильи наполнили меня новым дыханием, которым я дышу и по сей день. С тех пор я не заработал ни одного сентаво без помощи печатной машинки. И это мне кажется более похвальным, чем можно было думать, так как первые авторские права, которые позволили мне жить рассказами и романами, мне оплатили в сорок с чем-то лет, после выхода четырех книг с ничтожной прибылью. Перед этим моя жизнь проходила в вечной тревоге перед ловушками в зарослях кустарника, курбетах и иллюзиях, в попытках осмеивать бесчисленные соблазны, старавшиеся превратить меня в кого угодно, кроме писателя.
3
Свершилась беда Аракатаки. Умер дедушка, а вместе с его смертью пришло новое горе, новая смерть, не менее страшная — умерла сама Душа нашего дома.
Постепенно, но как-то очень быстро, стало изменяться все то, на что имела влияние его власть. А ведь это был целый мир. Это была наша семья. И со смертью дедушки все стало погружаться в какую-то вязкую, быстро затягивающую в себя неопределенность, абсолютно лишенную мало-маль-ской устойчивости. Угасало то, что еще оставалось от его былой власти. Власти, так сильно влиявшей на жизнь семьи. И с тех самых пор, как никто не вернулся на поезде, общая наша судьба — да и каждого по отдельности члена семейства — все больше и больше стала терять четкие очертания. Пока вовсе не растворилась в неясном и сером пейзаже.
Когда бабушка почти утратила зрение и рассудок, мои родители взяли ее к себе, и это благотворно повлияло на старую женщину.
Тетя Франсиска, девственница и страдалица, оставалась прежней в своей невероятной болтливости и грубых поговорках и даже отказалась отдать ключи от кладбища и церковные доходы от пожертвований причастников, чтобы воздвигнуть памятник, рассчитывая на то, что, дескать, Бог позовет ее, как только на это будет его воля. В один какой-то день она села у двери своей комнаты шить саван самой себе. И раскроила несколько чистых простыней с таким мастерством и ловкостью, что даже смерть покорно ожидала окончания ее работы аж больше двух недель. После окончания столь важной по замыслу работы, пребывая в прекрасном расположении духа, не испытывая вообще никаких угрызений и тягостей, она легла спать. Даже и не попрощавшись ни с кем. Отошла тетушка в своем самом лучшем состоянии здоровья. Лишь после того как все произошло, мы узнали, что накануне ночью она заполнила все необходимые документы о смерти и распорядилась насчет своих похорон.
Эльвира Карильо, которая также по своей собственной воле так никогда и не познала мужчины, осталась в огромном доме в полном одиночестве. Иногда в полночь она просыпалась от звука кашля в соседних спальнях, но эти звуки никогда особенно не тревожили ее, потому что за много лет она успела привыкнуть к своеобычности потусторонней жизни. А ее родной брат-близнец Эстебан Карильо, напротив, пребывал в здравом уме и был энергичен до очень пожилого возраста. Однажды, завтракая с ним, я напомнил ему во всех возможных визуальных подробностях, как его отца пытались выбросить за борт шлюпки у Сьенаги: толпа подняла его на плечи и раскачивала, как погонщики вьючных животных Санчо Пансу.
Папалело к тому времени уже умер, и я рассказал эту историю дяде Эстебану, потому что она мне казалась занятной и еще потому, что не рассказывал об этом никому с тех самых пор, как сам услышал об этом.
Но дядя вдруг в ярости вскочил с места, желая узнать от меня все детали и нюансы и даже имена тех, кто пытался утопить его отца. Я рассказал ему все, о чем знал сам: что Папалело даже не защищался, а ведь слыл отменным стрелком, который в течение двух гражданских войн много раз бывал на линии огня, спал с револьвером под подушкой и уже в мирное время убил на дуэли противника. В любом случае, сказал мне Эстебан, никогда не поздно родственникам поквитаться за него. Это был закон Гуахиры: за оскорбление члена твоей семьи непременно должны заплатить все мужчины семьи обидчика. Мой дядя Эстебан был настолько решителен, что вытащил револьвер из-за пояса и положил его на стол, словно для того, чтобы не терять времени, пока меня расспрашивает.
С тех пор всякий раз, как мы встречались с ним в наших скитаниях, я возвращал ему надежду, что вспомню имена обидчиков. Однажды ночью он появился в моей небольшой комнатушке при издательстве, как раз в ту пору, когда я занимался изучением прошлого семьи для моего первого романа, который не закончил, и предложил вместе провести расследование того давнего покушения на честь и жизнь. Он никогда не сдавался…
Последний раз. когда я его видел в Картахене-де-Индиас, уже совсем старого, с надорванным сердцем, он попрощался со мной с грустной улыбкой:
— Я так и не смог понять, как тебе удалось стать писателем с такой плохой памятью!
Когда уже нечего было делать в Аракатаке, отец опять перевез нас в Барранкилью, чтобы открыть другую аптеку. И снова без сентаво в кармане, но с приличной репутацией у оптовых торговцев, своих партнеров по предыдущим аптечным начинаниям. Эта аптека была не пятой, как мы говорили в семье, она была вечной, потому как мы возили ее из одного города в другой исходя из коммерческих наитий отца: две в Барранкилье, две в Аракатаке и одна в Синее.
Во всех он имел нестабильную прибыль и долги, как нечто само собой разумеющееся. Семья без бабушек и дедушек, без тетей и дядей и без служанок состояла теперь лишь из родителей и детей, но нас было уже шестеро — трое мужского пола и три женского — за девять семейных лет.
Я был весьма обеспокоен этими переменами в моей жизни. Я бывал в Барранкилье несколько раз, чтобы навестить родителей, но только в детстве и всегда проездом, и мои тогдашние воспоминания были смутными и обрывочными. Впервые меня привезли в три года на рождение моей сестры Марго. Я отчетливо помню лишь болотистую вонь от порта на рассвете, коляску, запряженную прихрамывающей лошадью на разбитой пыльной улице, возничего этого экипажа, который грозил хлыстом носильщикам, пытавшимся подняться на облучок.