Жить, чтобы рассказывать о жизни
— Это грифы-индейки, — сказал он мне. — Они целыми днями разгуливают по крышам.
Затем, указав вялым указательным пальцем на закрытую дверь, добавил:
— Но ночью хуже, потому что слышишь мертвых, которые разгуливают по этим улицам.
Он пригласил нас позавтракать, и мы согласились, потому что было время для того, чтобы уладить дела с продажей дома, тем более что детали сделки можно было согласовывать и по телеграфу.
— У вас времени более чем достаточно, — сказала Адриана. — Теперь неизвестно, когда поезд пойдет обратно.
Так что мы разделили с ними креольскую трапезу, простота которой была не столько признаком бедности, сколько самоограничения, которое доктор всю свою жизнь практиковал и проповедовал. Вкус супа пробудил во мне массу воспоминаний из детства, которые множились и все более оживали с каждой ложкой. Слушая доктора, я как бы возвращался в тот возраст, в каком был, когда дразнил его через окно, и смутился, как только он обратился ко мне с тем же серьезным и располагающим тоном, в каком говорил с моей матерью. В раннем детстве мое смущение и растерянность иногда скрывались за беспрерывным морганием. И вот теперь под взглядом доктора ко мне вернулся тот детский рефлекс. Жара стала невыносимой. Я на какое-то время утратил нить беседы, пытаясь самому себе ответить на вопрос: каким же образом столь дружелюбный милый старик сделался ужасом моего детства?.. Вдруг, договорив какую-то длинную фразу и помолчав, он взглянул на меня с дедушкиной улыбкой.
— Значит, ты стал совсем взрослым, Габито, — сказал мне он. — Что изучаешь?
Я на свою учебу напустил тумана: мол, полный бакалавриат, вдобавок подкрепленный интернатурой, целых два с лишним года изучения юриспруденции, да плюс реальная журналистика. Выслушав меня, мать обратилась к доктору за поддержкой.
— Вы представляете, кум, — сказала она, — он хочет стать писателем.
Глаза доктора сверкнули.
— Как это здорово, кума! — воскликнул он. — Это же подарок небес!
И обратился ко мне:
— Поэзия?
— Роман и рассказ, — сказал я ему, обомлев. Но он явно воодушевился:
— Читал «Дона Барбару»?
— Разумеется, — ответил я, — и почти все остальное Ромуло Гальегоса.
Будто воскреснув от внезапного энтузиазма, он рассказал нам, как познакомился с ним на конференции в Маракаибо, где тот выступал, и он показался доктору достойным своих книг. Честно говоря, когда я лежал с лихорадкой и температурой сорок, увлеченный сагами Миссисипи, в местных романах я находил значительные швы. Но общение с доктором, представлявшим кошмар моего детства, было теперь настолько задушевным, что я предпочел присоединиться к его энтузиазму. Я поведал ему о «Жирафе» — моих ежедневных заметках в «Эль Эральдо» — и поделился мечтами о выпуске своего журнала, на который мы с друзьями возлагали большие надежды. Я подробно изложил, как мы себе все представляем, перечислил будущие рубрики и сообщил название: «Хроника». Пристально окинув меня взглядом с головы до ног, он сказал:
— Не знаю, как ты пишешь, но рассказываешь уже как писатель.
Мать поспешно объяснила, что никто не против моего писательства, но при условии, если я получу надежное академическое образование, которое обеспечило бы мне твердую почву под ногами. Доктор не придал особого значения ее словам и продолжил рассуждать о карьере писателя. Оказалось, он тоже хотел стать писателем, но те же аргументы, что привела только что моя мать, вынудили его выучиться медицине, когда родители не сумели сделать из него военного.
— Поэтому, кума, еще подумайте, — сказал он. — Вот я врач у вас здесь, но никто не знает, сколько моих пациентов скончалось по воле Господа, а сколько от моего лечения.
Мать не сразу нашла что ответить.
— Дело в том, что он бросил изучать право, — сказала она, — после стольких жертв, которые мы принесли, чтобы его поддерживать.
Доктору же, наоборот, это показалось свидетельством моего призвания, что в конечном счете и стоит принимать в расчет и пестовать. Особенно призвание художественное, самое непостижимое из всех, требующее полной отдачи и не обещающее ничего взамен.
— Говорю как врач, — сказал он, — каждый появляется на свет с каким-то своим предназначением, а противиться природе — хуже всего для здоровья. — И добавил с заговорщицкой улыбкой убежденного масона: — Стало быть, призвание само по себе целебно?
Я был покорен формой, в которую он облек то, что я никак не мог объяснить. Мать видела, насколько я околдован, и ей ничего не оставалось, как сдаться на милость судьбы.
— Хорошо, но чем это объяснить твоему отцу? — спросила она меня.
— Лишь тем, что мы только что услышали, — сказал ей я.
— Боюсь, не подействует, — усомнилась она. Но, помолчав, заверила: — Но ладно, не волнуйся, я найду для этого подходящий способ.
Не знаю, что она имела в виду, но на этом наш спор завершился. Часы, будто капли по стеклу, пробили час дня. Мать спохватилась:
— Господи, я и забыла, зачем мы сюда приехали! — И встала из-за стола: — Нам нужно идти.
Первое впечатление от дома, стоявшего на соседней улице, не имело ничего общего с моими ностальгическими воспоминаниями. Оба старых миндальных дерева, стоявших при входе, как часовые, и служивших безошибочным опознавательным знаком, были срублены под корень, и дом выглядел беззащитным под открытым небом. То, что осталось на палящем солнце — около тридцати метров фасада, черепичная крыша, а половина из не струганных досок, — делало его похожим на игрушечный домик. Мать сначала очень робко позвонила в закрытую дверь, потом чуть смелее, — и спросила в окно:
— Тут есть кто-нибудь?
Дверь медленно приоткрылась, и какая-то женщина осведомилась из полумрака:
— Что вы предлагаете?
Мать ответила с достоинством, возможно, бессознательным:
— Я Луиса Маркес.
Дверь открылась, и женщина в трауре, костлявая и бледная, взглянула на нас, будто из потустороннего мира. В глубине зала виднелся пожилой мужчина, раскачивавшийся в инвалидном кресле. Это были жильцы, которые после нескольких лет аренды предложили выкупить дом, но и они сами не были похожи на покупателей, и дом не был в таком состоянии, чтобы хоть кого-то заинтересовать. В телеграмме, которую получила мать, говорилось, что жильцы согласились половину оговоренной суммы внести наличными, а оставшееся — до конца года с учетом банковских процентов, но никто не вспомнил о том, что договаривались, что мать приедет именно сейчас. В результате долгого разговора, будто глухих, стало ясно, что четкого соглашения вообще не было. Угнетенная бессмысленным пререканием и умопомрачительной жарой, вся в поту, мать огляделась по сторонам и промолвила со вздохом:
— Этот несчастный дом уже сам при смерти.
— Более того, — сказал мужчина. — Трудно даже себе представить, сколько надо будет потратить, чтобы хоть как-то его отремонтировать.
У них имелся список незавершенных ремонтных работ, предусмотренных договором аренды, притом настолько длинный, что получалось, будто не они нам, а мы сами им уже должны деньги. Мать, у которой глаза были на мокром месте, на этот раз держалась стойко, демонстрируя недюжинную выдержку перед ударами судьбы. Она активно возражала, я же участия в споре не принимал, с первого же аргумента поняв, что на уме у покупателей. В телеграмме не указывались время и способ продажи, лишь говорилось о том, что это предстоит согласовать. И это было вполне в духе нашего семейства. Я сразу представил, как принималось решение — должно быть, за столом во время завтрака и в то же мгновение, как получили телеграмму. А не считая меня, было еще десять братьев и сестер с одинаковыми правами на наследство. В результате мать наскребла несколько песо, собрала свой школьный чемодан и, имея лишь деньги на обратный билет, отправилась заключать сделку.
Спор возобновился, и через полчаса мы пришли к выводу, что никакой сделки не будет. Кроме всего прочего, вспомнили еще и ипотеку, висевшую на доме тяжким грузом и тогда, когда продажа казалась уже верной. Жильцы пустились по новому кругу, приводя свои непреложные аргументы, но мать их прервала и вдруг заявила своим не терпящим возражений тоном: