НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 24
— Вы вступаете на вторую.
Веснин нащупал, наконец, спички. «Интересно взглянуть — что там, за сосной? И у палаток. И у кухни… Не Ванечка же устроил этот концерт?…» Он представил тоненькие Ванечкины усики и решил: с него станется!
Призрак медленно поплыл по стволу сосны, и Веснин услышал:
— Я не стесняю твоей свободы. Ты волен выбирать сам.
«Еще бы! — нервно хмыкнул Веснин, — Конечно, волен. Только что будет, если я попаду под высокое напряжение?…» Но вслух он опять ничего не сказал, только молча, замирая, чувствуя колодок в груди, подполз на четвереньках к выходу, за которым услужливая, но слишком громогласная молния сразу высветила пустой, как пустыня, лес — никого! Кричи, вопи — никто тебя не услышит. Все спят.
«Значит, не Ванечка…» Эта мысль, как ни странно, успокоила Веснина. Он не любил шуток, суть которых до него не доходила. И осмелев, он поднял глаза на то, что называло себя Иным:
— Значит, ты не человек?
— Ты не поймешь ответа.
— А твоя родина… Я могу узнать, где она?
— У разума одна родина.
— Что это значит?
— Ты не поймешь ответа.
— Но я понимаю твою речь, я, наконец, вижу тебя! Почему же я не пойму ответа?
— Ты не видишь меня. Ты не можешь видеть меня.
— Разве это… — Веснин замялся. — Разве это газовое облачко не ты?
— Так же, как и голос.
— А почему я не могу видеть тебя?
— Ты не готов к встрече.
— Но если между нами есть какая-то связь… ты этого не отрицаешь… Если я могу выбирать ответы сам… Я ведь могу решить, что ты — это нечто невообразимо далекое, но действительно имеющее отношение ко мне… Может, мой слишком далекий потомок… Значит ли это, что когда-нибудь я и сам стану таким?
— Как вид. Но не личность.
— Ни один вид сапиенса на Земле не просуществовал более шестисот тысяч лет. Выходит, мы, люди разумные, можем существовать дольше?
— Ты не поймешь ответа.
— Ты разговариваешь со мной, как с ребенком, — обиделся Веснин. — Когда мы что-то не хотим объяснить ребенку или не можем объяснить, мы так и говорим: «Ты не поймешь». Но ты… Неужели ты явился лишь для того, чтобы убедить нас в нашей неподготовленности?
— А разве ты, возвращаясь в детство, поступаешь не так же?
— В какое детство?
— В свое.
— Я не умею, — растерялся Веснин. — Этого никто не умеет. А если бы и умел… Зачем мне возвращаться в детство?
«Да, — подумал Веснин. — Зачем? Жарить картофельные очистки на той железной печурке, что стояла в нашем доме и сжирала неимоверное количество дров, которые именно мне приходилось таскать из леса? Мерзнуть в бесконечных очередях, даже не зная, будет ли сегодня хлеб? Жадно глазеть на книги за окном закрытой библиотеки?… Не очень-то веселым было мое детство… Не очень-то мне хочется вернуться туда…»
Веснин вспомнил мать. Усталую до слез, но счастливую — она выменяла на старый комод кусок мутного, желтого, как табак, сахара. Маленький праздник. Господи! Он, Веснин, не хотел возвращаться в свое военное детство. Наоборот, он, не раздумывая, вытащил бы из этого детства свою умершую от недоедания сестру и мать, распахивающую огород на корове, и даже соседа, в ледяную январскую ночь укравшего у них чуть ли не половину дров… Он-то, Веснин, выжил, ушел из детства в юность, и дальше, туда, что называют зрелостью. И взял потом свое, отдышался, попробовал настоящий сахар. А вот младшая его сестра навсегда осталась в детстве. И сосед остался там. И мать — со всеми маленькими голодными праздниками, со всей огромной военной никому теперь не объяснимой тщетой, и с еще более огромной верой в скорые изменения… Нет, Веснин не хотел возвращаться в детство. Он и в книгах не наделял своих героев детством, сознательно уходил от этого. Слишком много несладких ассоциаций стояло за этим словом…
— Зачем тебе детство? — спросил Веснин. — Тем более наше детство.
— Я собираю опыт.
— Тебе недостаточно своего?
— Ты не поймешь ответа.
— Кто же идет за опытом в детство? И какой опыт ты собираешься там найти?
— Подобный твоему.
— Но для этого надо прожить мою жизнь. Какая польза тебе от моих слов, если я даже смогу пересказать опыт?
— Мне не надо слов, — сказал голос Кубыкина. — Ты вспоминаешь, ты чувствуешь. То же самое вспоминаю и чувствую я.
— И мой опыт становится твоим? — не поверил Веснин.
— Да.
— И где-то, когда-то, в том неизвестном мире, из глубин которого ты явился, ты частично можешь ощутить себя мною, Весниным?
— Да.
— Но это же бесполезный груз! Ушедшее, прожитое… Кто мешает варенье с солью?
— Вспомни…
Веснин почувствовал головокружение, и опять до невероятности явственно предстала перед ним широкая и пыльная улица. За дряхлой церковкой, старчески приткнувшейся к новому кирпичному клубу, на выщербленных ступенях сидел Ванечка, а перед ним деревенский малыш, завороженно следящий за прутиком, которым Ванечка неторопливо рисовал что-то на песке. Пассажиры давно вошли в автобус — нагулялись, надышались после двухчасовой тряски и теперь ожидали его, Ванечку. А Ванечка не отходил от малыша, и уже метались голоса раздраженных пассажиров: «Архимед! Открыл семинар на пленэре! Ванечка, черт тебя побери! Ванечка!..» Только шофер автобуса не суетился. Лица его Веснин со своего места не видел, но видел тяжелые, в набрякших жилах руки, спокойно, с достоинством лежащие на руле. Именно спокойно. Шофер не волновался, не дергался, не жал на клаксон. А когда Ванечка вернулся в автобус, также спокойно, имея в виду малыша, сказал: «Не зашибут его там лошади?» И Ванечка, ни на кого не обращая внимания, ответил: «Не зашибут. Он знает больше, чем думает». — «Чего он не в лагере?» — спросил шофер, включая зажигание. «Говорит, мать не пустила. Отца нет, а скоро копать картошку». — «Это дело, — сказал шофер, — у меня так же было…» Голоса в автобусе смолкли. Казалось, каждый вернулся на единственную, свою, пыльную улицу, к тому единственному, однажды являвшемуся в детстве человеку, простым прутиком нарисовавшему на песке мир…
Веснин тряхнул головой.
Он вдруг и впрямь почувствовал себя ребенком, абсолютно раскрытым перед этим чужим, умевшим видеть его насквозь газовым шлейфом. Он будто разыгрался под стеной дома, под окнами, глухо запертыми, но ставни неожиданно распахнулись, и он, ребенок Веснин, увидел человека, такого, каким сам хотел быть, — сильного, умного, готового помочь, готового объяснить что угодно и, конечно, знающего все. И этот человек улыбнулся Веснину — спрашивай! А он, ребенок, державший до того в голове тысячи самых необходимых и важных вопросов, умолк, растерялся, потому что не знал, какой из его вопросов самый важный и на какой его вопрос ответ необходимо получить именно сейчас. И так ничего не спросил, стоял соляным столбом, пока не закрылись ставни.
— Ты знаешь, что такое ложь? — спросил Веснин.
— Одна из форм развития. В прошлом.
— В прошлом для тебя. Для меня это еще сегодня, — покачал головой Веснин. — И это означает одно: немалая часть моего опыта вольно или невольно замешана на лжи.
— Знаю.
— Так не боишься ли ты внести в свой мир мои ошибки, мои заблуждения?
— Дети лгут, — возразил Иной. — Но разве вас пугает их вольный или невольный обман?
Веснин вздохнул:
— Ты прав. С этим мы справляемся. И наверное, мой опыт не испугает тебя… И все же… Все же я должен напомнить об осторожности. Есть такой опыт, в котором человек не может признаться даже самому себе. Разве у тебя не так?
И замер. В этом вопросе таилась ловушка. Заметит ли ловушку Иной?
Иной заметил. А может, просто кончилось его время. Он бледно мутнел, клубился, будто незримые силы рвали его газовую оболочку изнутри. И перед этой молчаливой внутренней борьбой разумного существа, не дающего тени, Веснин вправду почувствовал себя мальчишкой, пытавшимся провести того человека, который раскрыл ставни — спрашивай! А он, Веснин, не спросил. Не нашел нужного вопроса. Не сумел сформулировать такой вопрос. И окно, за которым крылось нечто великое, неохватное, захлопнулось, и стало ясно: не достучишься, не откроешь, и на все то, что по твоей глупости или по твоему неумению ушло от тебя, ты должен теперь мекать ответ сам. Ценой всей жизни — ценой матери, идущей за плугом, ценой отца, подорвавшегося на мине, ценой драк на Четвертой улице, ценой всего того, что можно было оставить за спиной, не трогая, будь ты чуть умудренней…