НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 24
«Эхо…
А может, я и вправду говорю сам с собой? С собственной, поднявшейся из глубин подсознания совестью?»
Веснин рассмеялся. «Совесть… Газовый шлейф… Голос Кубыкина. Так я приму за диамант и продукты метаболизма…
И все же…
Не отрекся же он, Иной, от связи с нами — людьми. Указал же он на неведомые семь ступеней развития… Не значит ли это, что он и в самом деле является в некотором смысле мной, только в неимоверно отдаленном будущем? И не значит ли это, что единственная цель нашей встречи- необычная возможность по-новому взглянуть на себя? Ведь что мы в своих глазах? Венец мира, уникум, существа в превосходной степени… Он, Иной, наверное, прав: «Выбери ответ сам!» Выбирать ответ, действительно, следует самому. А Иной… Иной может прийти на невнятный зов, как идем мы на голос плачущего ребенка. И он может утешить, видом своим, явлением своим, намеком на наше состоявшееся будущее. Но причины, вызвавшие наш плач, он устранять не обязан. С этим мы должны справиться сами».
Веснин внимательно взглянул на газовый шлейф. «Может быть, правда, это — мы, прошедшие семь ступеней развития; лучистое человечество, прошедшее первой круг миров и заглянувшее в свое детство? Может быть, это и впрямь мы, осознавшие единственную нашу ценность — опыт? В том числе опыт детства».
С неожиданным сомнением Весник всмотрелся в мерцающее перед ним облачко. «Почему Иной выбрал голос Кубыкина? Почему он не воспользовался чьим-то другим? Боялся напугать меня — ребенка?… Подлаживаемся же мы к детям, сюсюкаем с ними. Но отвечаем ли на любой их вопрос?…
И если Иной действительно мое будущее, то не естественно ли для него, пройдя свои семь степеней, заглянуть в детство, в котором всегда остается нечто важное, может быть, еще не осознанное нами — людьми».
«Ну, конечно, — сказал он себе. — Я, распухавший от голода, переживший мать, отца, даже младшую сестру, я, конечно, боюсь детства. Но ведь было там не только эю! Дружба была, сила была, вера была — они меня и сейчас поддерживают. Так почему я решил, что Иной не справится с моим опыюм?…»
Эта мысль принесла облегчение. Коль отпустила. Пришла ясность. А вот Иной потускнел, почти нг искрился, гас. Веснин испугался:
— Ты уходишь?
— Да.
И тогда Веснин осознал, о чем он должен спросить. Зачем все это? Зачем лещ? Зачем рябь в темной воде? Зачем растения, люди, микробы, квазары, туманности, угольные мешки? Зачем вода и огонь? Зачем зависть Ванечки и испуг Нади?…
— Выбери ответ сам.
— Но ведь для этого я должен прожить твою жизнь! — в отчаянии воскликнул Веснин.
Но Иной не ответил. Он гас, рассеивался. И гасли зарницы, тускнело небо, звезды прятались за потянувшими с моря тучами. Молния, не похожая на прежние — кривая, хищная, легко скользнула над морем, разразилась адским грохотом, дергаясь, прыгая, и не было больше тишины, как и не было больше Иного. Стонала обожженная сосна, трепетали палатки. Сквозь раскаленную ночь били крупные тяжкие капли прорвавшегося, наконец, дождя.
«Соавтор, — вспомнил Веснин — Серов говорил, мне нужен соавтор. Такой, чтобы умел ткнуть меня юсом в мною же совершенную глупость…»
Он прислушался к дождю, к ветру. Он понял — Серов прав. Есть у него соавтор. Да и не один. И всегда у любого творца были соавторы. У Колумба — матрос, крикнувший с реи: «Земля!» У Эрстеда — студент, обративший его внимание на странное поведение стрелки компаса, рядом с которым пропускали ток… У всех они были, никто не обошелся без соавторов — в этом Серов прав.
Веснин взглянул на сосну, на фоне которой совсем недавно плавился голубой призрак, и медленно, на ощупь, нашел газетный пакет. «Зачем он собрал эту сожженную землю? Хотел подвергнуть ее химанализу? Хотел доказать правоту горелыми корешками? А не слишком ли часто мы утверждаем свою правоту сожженной землей? Не пора ли отправить на химанализ душу?»
Не глядя, он швырнул пакет. Пакет ударился о сосну, разорвался, зашуршала, рассыпаясь, земля. «Вот и все, — сказал себе Веснин. — Дождь все смоет…»
Ему было легко. Он слышал, как стучат капли, как медленно напряжение отпускает ссохшееся тело земли. Ему казалось, он слышит, как напитываются влагой деревья, как легче становится сонное дыхание Кубыкина, Анфеда, Вани. Он даже Ванечкины усики увидел — сонные, вялые; и они не вызвали в нем раздражения. Что он, Ванечка, пожелал? И чего пожелала Надя?… «Может, и узнаю, — сказал он себе. — Утром сварю кофе, позову Надю, расскажу о своем сюжете. Интересно, что она скажет? И что скажет Кубыкин? И что мне подскажет Ванечка?…»
То, что начался дождь, было хорошо. Дождя давно ждали. И то, что ушел Иной, тоже, наверное, было хорошо. Ведь если он, Иной, ушел, значит он, Веснин, не нуждается уже в утешениях. Это вчера он был хныкающим, заблудившимся ребенком. Сегодня ему не нужен никакой поводырь…
Он усмехнулся, сел на дрогнувшем под ним надувном матрасе, развел руки в стороны. Он, как никогда, чувствовал прекрасную силу здорового тела. Он, как никогда, чувствовал прекрасную силу хорошо работающего мозга. Он чувствовал уверенность. И когда сквозь шорох падающего дождя раздались шум, звуки, раздался голос Кубыкина, он даже испугался: что там случилось? Вернулся Иной?
Но это был не Иной. Это был сам Кубыкин. Он подошел, раздвинув отсыревшие полы палатки, чиркнул спичкой и хрипло, невероятным своим голосом сказал:
— Слышь… Пойдем… Там Анфед… сломал ногу.
РОМАН ПОДОЛЬНЫЙ
Письмо
Маришенька!
Пожалуйста, прости меня, но я позаботился, чтобы ты получила это письмо в момент, когда уже ничего нельзя изменить. Поэтому не заглядывай сразу в конец (хотя все равно заглянешь, знаю я тебя), а заглянув — не кидайся звонить в милицию или горисполком. Опыт поставлен, опыт закончился, чем он закончился, ты узнаешь утром (письмо к тебе попало поздним вечером, правда? Я ведь все рассчитал точно).
Пишу эти строчки рано утром, опыт начат, но его эффект станет заметен не раньше чем часов через шесть — восемь, и я решил пока поболтать с тобой — на бумаге, к сожалению. За результаты опыта как-то не беспокоюсь: у меня, ты знаешь, сейчас полоса везения. Началась она тогда, когда мы встретились.
Что же, и пора было начаться везению, если учесть, как мне не везло предыдущие сорок два года моей жизни. О том, что все эти годы я не знал тебя, не буду даже говорить. О том, как я поступал на биофак МГУ, а попал в педагогический, как менял профессии и призвания два десятка лет, пока на исходе их не укрепился в роли антрополога, о неудачных женитьбах и почти столь же неудачных романтических историях ты знаешь и так. Словом… Мало того. У меня есть основания полагать, что невезение досталось мне по наследству.
Я не знаю, правда, как звали тех моих предков, что угодили под сабли опричников или легли на плаху при Петре. Зато точно известно (отец увлекался генеалогией), что в 1852 году мой прапрадед со стороны отца мелкопоместный дворянин Андрей Губанов подал в отставку, будучи всего лишь корнетом в гусарском полку, — подал в отставку, потому что проигрался и не мог заплатить «долг чести». В том же году моя прапрабабка со стороны матери, крепостная господ Травниковых, пыталась сбежать от помещика, которому чересчур уж понравилась, была поймана, высечена и выдана замуж за драчуна и пьяницу, самого никудышного мужика во всех обширных владениях отвергнутого поклонника.
Дедов и бабок у каждого из нас четверо, прадедов и прабабок — восемь, прапрадедов и прапрабабушек — шестнадцать. Простейший этот арифметический подсчет показывает, что во времена проигравшегося гусара, а также неудачливой беглянки и ее пьяницы-мужа, жило еще тринадцать моих предков той же степени родства. Думаю, что и эти тринадцать были неудачниками — одна цифра чего стоит.
Маришенька! Ты читаешь эти строчки и одновременно крутишь диск телефона. Я тебя знаю! Но и ты меня знаешь. Я никогда тебя не обманывал. Честное слово, сейчас поздно что-нибудь предпринимать. Ты читаешь мое письмо в девять вечера… с минутами. А я уже давно сплю и проснусь к утру. Конечно, ты можешь добиться, чтобы меня разбудили раньше, но это может меня погубить. Не надо, Маришенька, а?