Переселение душ
А здесь, именно здесь — помнишь? В этом доме жила Ким. Светящееся окошко, выходившее на задний двор, — это была ее комната.
Распахнуть калитку — и скорей по аллее.
Крадешься к ее окну и явственно чувствуешь, как твое затхлое дыхание стелется по холодной траве. Когда туман рассеивается, можно разглядеть комнату: игрушки на узкой, мягкой кровати, до блеска натертый паркет вишневого дерева, а на нем пушистые коврики, будто спящие собачонки.
Вот и она. Устала, это видно по ее походке, но все равно садится и начинает расчесывать волосы.
Затаив дыхание, ты прижимаешься ухом к холодному стеклу и ловишь каждый звук; словно из морской пучины до тебя доносится ее тихое пение, почти что эхо, плывущее впереди напева.
Ты стучишься в окно.
Она даже не повернула головы — знай расчесывает волосы.
Тебе становится тревожно; стучишься опять.
На этот раз она опускает гребень, встает со стула и подходит к окну. Сперва ей ничего не видно: ты отступил в темноту. Тогда она вглядывается повнимательнее. Замечает неясные очертания там, куда не достает свет.
— Ким! — Сдерживаться больше невмоготу. — Ким! Это же я!
Ты подставляешь лицо свету. Она бледнеет. Нет, не закричала, но глаза расширились, а губы приоткрылись в испуге, будто в опасной близости ударила молния. Ее как отбросило.
— Ким! — зовешь ты. — Ким.
Она произносит твое имя, но ты не слышишь. Хочет убежать, но вместо этого поднимает раму и, всхлипнув, делает шаг назад, чтобы ты мог запрыгнуть на подоконник, ближе к свету.
Ты закрываешь за собой раму и, пошатываясь, стоишь на подоконнике, а она ушла в дальний угол и прячет лицо.
Надо бы что-нибудь сказать, но язык не слушается, и тут до тебя доносится ее плач.
В конце концов она собирается с духом.
— Полгода, — говорит она. — Шесть месяцев, как тебя нет. Когда ты ушел, я все время плакала. Никогда в жизни не лила столько слез. А теперь ты здесь, но этого не может быть.
— И все же я здесь!
— А зачем? Не понимаю, — говорит она. — Зачем ты пришел?
— Случайно. Кругом такая темень, я замечтался — сам не знаю, как это вышло. В моих мечтах была ты; пришлось вернуться к тебе. Ноги сами принесли.
— Тебе нельзя здесь оставаться.
— До рассвета можно. Я тебя люблю, как прежде.
— Не произноси таких слов. Нельзя. Мое место здесь, а твое — там, и мне сейчас страшно до одури. Прошло столько времени. То, что между нами было, над чем мы подшучивали, смеялись — это мне по-прежнему дорого, но…
— Мне от своих мыслей никуда не деться, Ким. Все думаю, думаю. Пойми меня, умоляю.
— Уж не жалости ли ты просишь?
— Жалости? — Ты отворачиваешься. — Нет, жалеть меня не надо. Ким, выслушай. Я могу приходить каждый вечер, мы будем болтать, как раньше. Если ты согласна выслушать, я все объясню, чтобы у тебя не было сомнений.
— Что толку? — говорит она. — Прошлого не вернешь.
— Ким, всего лишь один вечерний час. Или полчаса, в любое время, когда скажешь. Пять минут. Чтобы только тебя повидать. Больше ничего — это все, о чем я прошу.
Ты пытаешься взять ее за руку. Она отстраняется.
Зажмурившись, она произносит только одно слово:
— Боюсь.
— Чего?
— Меня всегда учили, что нужно опасаться.
— Как раз таких случаев?
— Да, наверное.
— Но мне только поговорить.
— Разговорами делу не поможешь.
Озноб мало-помалу стихает, она смелеет и успокаивается. Садится на краешек кровати, и с ее молодых губ слетает надтреснутый, старческий голос:
— Ну, если только… — Молчание. — Попробовать. Разве что на несколько минут, по вечерам, чтобы я к тебе привыкла и не страшилась.
— Как скажешь. Не побоишься?
— Постараюсь. — Она глубоко вздыхает. — Не бояться. Сейчас я к тебе выйду, только соберусь с духом. Жди у дома — хоть попрощаемся по-человечески.
— Ким, помни одно. Я тебя люблю.
Ты выпрыгиваешь из окна; за тобой опускается рама.
В темноте подступают рыдания, но не от печали, а от какой-то потаенной горечи.
По другой стороне улицы движется одинокий прохожий; ты его узнаешь — это он совсем недавно с тобой заговорил. Вид — не от мира сего, походка точь-в-точь как у тебя, он здесь чужой.
Тут рядом с тобой возникает Ким.
— Порядок, — говорит она. — Немного успокоилась. Кажется, даже не страшно.
Бок о бок вы идете под лунным светом, как не раз бывало прежде. Она направляет тебя в кафе-мороженое, вы садитесь у стойки, заказываете пломбир.
Ты разглядываешь свою порцию, украшенную фруктами и орехами, а сам думаешь: какое чудо, наконец-то сбылось.
Берешь ложечку, кладешь чуть-чуть мороженого на язык, умолкаешь и чувствуешь, что лицо у тебя погасло. Откидываешься назад.
— Вам плохо? — Бармен встревожился.
— Что вы, все нормально.
— Пломбир не понравился?
— Нет, пломбир великолепный.
— Вы хоть попробуйте, — говорит он.
— Расхотелось.
Отодвигая вазочку с мороженым, ты ощущаешь, как тебя захлестывает страшная пустота.
— Не хочется.
Ты сидишь очень прямо, глядя в никуда. Ну, как объяснить ей, что тебе не повернуться, что кусок не идет в горло? Как растолковать, что ты одеревенел, как бревно, скован в движениях и не ощущаешь вкуса?
Оттолкнувшись от стойки, ты сползаешь со стула и ждешь, пока Ким оплачивает счет; потом распахиваешь дверь и выходишь в ночную темноту.
— Ким…
— Ничего страшного, — говорит она.
Дорога ведет в парк. Она взяла тебя под руку, где-то очень далеко, и прикосновение такое легкое, что почти не чувствуется. Тротуар у тебя под ногами делается мягким. Ты передвигаешься как во сне — ни разу не споткнулся и не оступился.
Ким говорит:
— Хорошо-то как, правда? Сиренью пахнет.
Ты втягиваешь носом воздух, но все понапрасну. В тревоге делаешь еще одну попытку, но сирени словно и не бывало.
В темноте замаячили двое. Проплывают мимо, одаривают Ким улыбками. С расстояния в несколько шагов ты слышишь, как один из них говорит:
— Откуда так воняет? «Подгнило что-то в датском королевстве».
— И верно, откуда?
— Не понимаю…
— Нет! — кричит Ким и вдруг, под впечатлением от их разговора, бросается бежать.
Ты успеваешь поймать ее за руку. Между вами завязывается молчаливая борьба. Она бьет тебя кулаком. Но ударов ты почти не чувствуешь.
— Ким! — Ты срываешься на крик. — Прекрати. Тебе нечего бояться.
— Отпусти! — кричит она в ответ. — Отпусти!
— Не могу.
Снова это «не могу». Она слабеет и обмякает, тихо плача рядом с тобой. От твоего прикосновения ее передергивает.
Дрожа, ты привлекаешь ее к себе.
— Не бросай меня, Ким. У меня большие планы. Мы будем путешествовать, где пожелаешь, — просто путешествовать. Ты послушай. Задумайся. Будем есть изысканные деликатесы, пить лучшие вина, гулять по красивейшим местам.
Ким перебивает. Ты только видишь движение губ. Откидываешь голову назад.
— Что-что?
Она вынуждена повторить.
— Громче, — просишь ты. — Не слышу.
По движению губ видно: она что-то говорит, но до тебя не долетает ни звука.
И тут, словно из-за стены, раздается чей-то голос:
— Зря ты это. Чего добиваешься?
Ты отпускаешь ее.
— Я хотел увидеть свет, цветы, деревья — да что угодно. Хотел до тебя дотронуться, но, видит Бог, стоило мне положить на язык мороженое, как все исчезло. А теперь мне не сдвинуться с места. Даже твой голос, Ким, я почти не различаю. Вот подул ночной ветер, но я его не чувствую.
— Постой, — говорит она. — Так не пойдет. Одного желания недостаточно. Если нет возможности разговаривать, слышать, осязать и даже пробовать на вкус, что же нам с тобой остается?
— Зато я тебя вижу — и помню, как у нас было прежде.
— Этого мало, нужно нечто большее.
— Господи, какая несправедливость. Я жить хочу!
— Значит, будешь жить, поверь, но по-иному.
Ты останавливаешься. Холодеешь. Берешь ее за руку, вглядываешься в смутно белеющее лицо.