Ябеда
Фрейзер трясет головой.
— Сказал же: ничего не трогать.
— Там темно. Наверное, он случайно что-то задел.
— Никак, тело той девчонки, э-э? Пришла за ним, хе-хе! — Фрейзер изъясняется с сильным йоркширским акцентом, резким и грубым. Житье ли в Роклиффе сделало свое дело, или сказалась служба церковным сторожем — не знаю, только каждое его слово сочится злобой. — Как будто девчонка-беспризорница может чем подгадить, хе-хе!
Во рту пересохло, мне плохо. Я опускаюсь на ступеньку и утыкаю голову в колени. Девчонка-беспризорница. Я кусаю язык, пока не ощущаю вкус крови.
— Ты чего, барышня?
Он меня жалеет? Ушам своим не верю.
— Голова кружится. Сейчас пройдет. — Я запускаю пальцы в стриженые волосы и украдкой кошусь на него. И угораздило же меня совершить такую глупость — показаться перед кем-то из деревенских.
На фоне неба рисуется силуэт Бернарда, человека с прошлым не менее богатым, чем у самой церкви. Он роется в кармане засаленного пиджака, ищет что-то. Господи, и зачем только я согласилась на эту чертову прогулку.
— Вот. — Он вытаскивает какую-то таблетку и протягивает мне: — Держи, у меня этого добра хоть завались.
— Что это?
Прежде чем Фрейзер успевает ответить, из церкви возникает Эдам, с искаженным лицом, запыхавшийся.
— Фрэнки!
Это все, что он, задыхаясь, произносит. Только мое имя. Мы смотрим друг на друга, словно делимся правдой. Я не обращаю внимания на протянутую руку Бернарда. Эдам пытается что-то сообщить мне. Что он обнаружил?
— Ты должна туда зайти, — на удивление бесстрастно говорит он. — Там есть некоторые интересные… особенности.
И он снова, нескончаемо долго, глядит на меня. Никто не произносит ни слова, даже наблюдающий за нами Бернард. Я слышу, как заливаются птицы, как ветерок проносится, шурша листвой. Эдам бормочет что-то в диктофон. Я мотаю головой.
— Неможется ей, — нарушает молчание Фрейзер. Ты давай поживее там, пока она не брякнулась в обморок.
Я беру у него из рук таблетку и кручу в пальцах. Что бы это ни было, принимать я не собираюсь.
— Ну, глотай, барышня. — Фрейзер снова оборачивается ко мне, а я тяжело опускаюсь на холодные каменные ступени. — Говорю же, у меня их навалом. Забудешь про головную боль… и вообще про все. — Он втаптывает окурок в крапиву, не сводя с меня глаз.
Глава 31
Бетси никогда не сидела смирно в церкви. И вообще, единственное, что ей по-настоящему нравилось в наших походах в храм, это скакать в лесу по дороге туда и, само собой, по дороге обратно. Бегать нам не разрешалось.
Вцепившись в руку, она тянула меня вперед. На зиму я связала ей варежки из обрывков шерсти — распустила старые потертые свитера, оставшиеся после других детей, и связала. Иногда варежки сваливались, и я торопилась поднять, пока их не втоптали в грязь. Я натягивала варежки на озябшие пальчики, Бетси говорила пасиба и продолжала скакать, покуда все не повторялось.
Летом Бетси меняла два цветастых платьица. Одно я сама сшила кое-как из кусочков всего, что отыскалось в шкафчиках, а другое выкопала в куче одежды пропавших детей — тех, что не вернулись. Если их не было день или два, мы растаскивали их вещички. Раньше было бы несправедливо.
Бетси была хорошенькой как кукла: золотые кудри, глаза-незабудки, фарфоровые щечки. Все лето напролет она звенела смехом-колокольчиком, словно ее маленькую душу согревали длинные дни, жаркое солнце, игры на улице, когда мы гонялись друг за дружкой в лесных зарослях.
И она очень не любила, когда я уходила в школу. Заливалась слезами, сворачивалась клубочком на кровати и хныкала, пока не подходило время возвращаться школьному автобусу. Тогда она бежала в холл, садилась на каменный подоконник и поджидала меня, в точности как раньше я ждала папу.
Больше всего Бетси любила школьные каникулы и, конечно, воскресенья, за исключением того бесконечного часа, когда приходилось смирно сидеть в церкви и перечислять Господни благодеяния.
— Что это — бладеяния? — шепотом спросила Бетси и яростно почесала голову.
— Это все то хорошее, что Господь дал тебе, — чуть слышно ответила я. Перед нами читал проповедь мистер Либи, над кафедрой взлетали его руки. Один из воспитателей обернулся и велел мне заткнуться — противный такой, я не знала его имени.
— А почему я должна их перечислять?
Бетси было почти пять лет. Она немножко умела считать и знала, что ее имя начинается с буквы Б. С учебой у нее было плоховато.
— Так полагается, — сказала я и сама задумалась. В самом деле, почему мы должны перечислять Его благодеяния? А если, к примеру, нечего перечислять — что тогда?
Потом я увидела, как Бетси один за другим загибает пальчики и беззвучно проговаривает знакомые числа. Подняв глаза к потолку, на пыльные дубовые балки, она складывала благодеяния, которыми наградил ее Господь.
— Сколько получилось? — прошептала я, когда запели первый гимн.
Бетси на секунду задумалась.
— Одно. Я много раз пересчитала, чтоб правильно было. — Она улыбнулась.
— Одно? — Я наклонилась к самому ее уху, и ее волосы залезли мне в рот. — Что это?
— Ты, — сказала она.
На протяжении недели воспитатели обещали нам за примерное поведение воскресный пикник. После службы, если мы были послушными, а погода хорошей, мы шли в тот край колокольчикового леса, где деревья разбегались вокруг полянки, заросшей травой. Как раз достаточно места, чтобы девочки разложили коврики, а мальчики собственными свитерами разметили площадку для крикета. Если воспитатели считали, что мы вели себя дурно, — а для этого довольно было провиниться хотя бы одному из нас, — не было ни клетчатых ковриков, ни пакетов с едой, ни приятного шуршания бумаги, когда разворачиваешь бутерброды, ни пластиковых стаканчиков с лимонадом, которые никак не хотели стоять на неровной земле, и никакого валяния на солнышке после еды. Надо было ждать по крайней мере еще целую неделю, чтобы впереди замаячила надежда на веселье.
Пикники случались, по моим подсчетам, примерно раз в месяц, не чаще. У нас было много хулиганистых мальчишек, из-за них воскресного удовольствия лишали всех. Когда же назначался очередной пикник, с нами отправлялись все воспитатели, даже те, которые вообще за нами не присматривали, а больше прятались по комнатам запретного коридора, носили темные костюмы и приглушенно беседовали о непонятном.
— Что такое «головоломка»? — спрашивала я у Патрисии.
— Загадка, — отвечала она.
— А «пере… пердеряга»?
— Передряга. Так говорят, когда попадешь в затруднительное положение. Неприятность.
— А что значит «изнасилование»?
Патрисия вскинула на меня глаза и с досадой захлопнула книгу, которую читала. Покачала головой и пошла к дубу, под которым устроились несколько воспитателей, как раз те, что мне так не нравились. Она села возле них и зашептала горячо, поглядывая в мою сторону.
Бетси забралась ко мне на колени и заснула. Она часто засыпала после пикника. Живот у нее был набит чипсами, пирожными и всякими вкусностями, которые не часто нам перепадали. Счастливое было время, эти воскресные дни после церкви. Если только никто не проштрафился на неделе, если только погода была хорошей, если только ночью я слышала сонное посапывание Бетси, если только никого не забирали.
Так я еще никогда себя не чувствовала. Может, заболела? Голова словно ватный ком, глаза не открываются. Это был «день конфет», я съела всего две штучки, остальные припрятала в тумбочку и вскоре после этого стала как пьяная, словно я — это не я, а кто-то другой. Я пошла и легла на кровать.
Проснулась глубокой ночью — музыка разбудила, и живот свело от голода. Я проспала ужин, проспала возню, сопровождающую укладывание на ночь, и все еще была в одежде. Что это? Кажется, раздались шаги? В полумраке я пригляделась к Бетси на соседней кровати: спит. Во сне у нее подрагивали веки.