День пламенеет
Но с женщинами дело обстоит иначе. Женщины давали мало и требовали всего. Женщины готовы были привязать к себе тесемками от своего передника любого мужчину, дважды взглянувшего в их сторону. Взять, к примеру, Мадонну, которая зевала во весь рот, когда он завернул сюда, и пришла в восторг оттого, что он пригласил ее танцевать. Один танец — прекрасно. Но только потому, что он танцевал с ней один, два, несколько раз, — она ущипнула его за руку, когда ему предложили сесть за покер. Вот в этом-то — ненавистные тесемки от передника — первое из многих насилий, какие она совершит над ним, если он сдастся. Он соглашался с тем, что она славная женщина, здоровая, статная, красивая, и танцевала она прекрасно, но она была женщиной, с женским желанием пришпилить его к своему переднику, позорно связать по рукам и по ногам. Лучше покер. А кроме того, покер он любил не меньше танцев.
Он не поддался увлекающей его руке и сказал:
— Мне что-то захотелось дать всем вам взбучку.
Снова сдавили его руку. Она старалась обкрутить его своими тесемками. На секунду он стал дикарем, порабощенным вздымавшейся в нем волной страха и ярости. В этот бесконечно малый промежуток времени он походил на испуганного тигра, исполненного бешенства и ужаса в предвидении ловушки. Будь он только дикарем — он убежал бы прочь либо набросился на нее и уничтожил. Но в ту же самую секунду в нем шевельнулись зачатки дисциплины, с давних времен сделавшие человека несовершенным социальным животным.
Такт одержал верх, и, глядя в глаза Мадонны, он с улыбкой сказал:
— Пойди поешь. Я не голоден. А после мы опять будем танцевать. Время еще раннее. Ступай, старушка.
Он высвободил свою руку, шутливо подтолкнул ее в плечо и повернулся к игрокам.
— Чур, только без ограничений… Я буду жарить вовсю…
— Что нас ограничивает? Только крыша… — сказал Джек Кернс.
— К черту крышу…
Элем Харниш бросился на стул, хотел было вытащить свой мешок с золотом, но передумал. Мадонна секунду дулась, потом присоединилась к другим танцорам.
— Я принесу тебе сандвич, Пламенный, — крикнула она через плечо.
Он кивнул головой. Она улыбнулась в знак прощения. Он избежал тесемок и не слишком резко оскорбил ее чувства.
— Давайте играть на марки, — предложил он. — Эти зерна вечно звенят по столу. Как вы думаете?
— Я согласен, — ответил Хэл Кэмбл. — Моя пусть идет в пятьсот.
— Моя также, — заявил Харниш, а вслед за ним назначили цену на свои марки и остальные; француз Луи оказался самым скромным, оценив каждую в сто долларов.
В те времена на Аляске не было мошенников и шулеров. Игра велась честно, люди доверяли друг другу. Слово игрока значило не меньше его золота. Марка — плоский, продолговатый, сплавленный кусочек — стоила, быть может, цент, но если кто-либо, играя на марку, оценивал ее в пятьсот долларов — она шла в пятьсот. Тот, кто ее выигрывал, знал, что игрок, поставивший эту марку, выкупит ее, отвесив на весах золотого песку на пятьсот долларов. Марки были различных цветов, и не трудно было найти их владельцев. При этом в те ранние дни Юкона никому и в голову не приходило играть на наличные. Человек мог ставить на карту все, чем он владел, и не имело значения, где находится его имущество и в чем оно заключается.
Харниш снял колоду, и ему выпало сдавать. При этом в добром предзнаменовании он, тасуя карты, крикнул половых, чтоб поставили выпивку всем собравшимся. Сдавая первую карту Макдональду, сидевшему по левую руку от него, он закричал:
— Отправляйтесь в преисподнюю вы все, малемуты, бродяги и сивашские щенки! Принимайтесь за работу! Подтяните постромки! Навалитесь и натяните лямку! Хоп-ля! Уа! Трогаемся в путь! Говорю вам всем просто и ясно: сегодня ночью будет крутой подъем и славная гонка. И уже кто-нибудь из вас набьет себе шишек… здорово!
Усевшись за карты, игроки притихли; разговор почти прекратился, но вокруг них все галдели. Элем Харниш раздул искру. В Тиволи вваливались все новые и новые золотоискатели и оставались там. Когда гулял Пламенный, все старались такого случая не упустить. Танцевальная комната была битком набита. Женщин не хватало; многие из мужчин обвязывали платком руку и танцевали за дам. У игорных столов свободных мест уже не было, а голоса мужчин, разговаривавших у длинной стойки и толпившихся вокруг печки, сопровождались звоном золотых слитков и острым жужжанием шарика рулетки. Все атрибуты подлинной юконской ночи были налицо. Игра шла с переменным счастьем, хороших карт не было ни у кого. В результате большая игра шла с маленькими картами, и ни одна игра не затягивалась. Полная масть, оказавшаяся на руках у француза Луи, дала ему возможность объявить пять тысяч и снять у Кэмбла и Кернса по три. Банк в восемьсот долларов был выигран с открытыми картами. А один раз Харниш вызвал Кернса играть в закрытую на две тысячи долларов. Когда Кернс открыл свои карты, у него оказалась неполная масть, а карты Харниша показали, что он вызвал, имея на руках две десятки.
Но в три часа утра пошла настоящая карта. Такого момента игроки в покер ждут неделями. Новость распространилась по всему Тиволи. Зрители притихли. Стоявшие поодаль прекратили разговоры и приблизились к столу. Игроки бросили другие игры, танцевальная комната опустела. Все присутствующие — человек сто, если не больше — тесным молчаливым кольцом окружили стол.
Ставки уже повышались еще задолго до прикупа. Кернс сдал карты, а француз Луи открыл банк одной маркой — свои марки он оценивал в сотню долларов каждая. Кэмбл ограничился только тем, что остался в игре, но Элем Харниш добавил пятьсот долларов, заметив Макдональду, что тот в прошлый банк у него дешево отделался.
Макдональд, взглянув на свои карты, поставил марками тысячу. Кернс долго размышлял и наконец остался в игре. Тогда французу Луи, чтобы остаться в игре, пришлось уплатить девятьсот, что он и сделал после долгих колебаний. И Кэмбл должен был внести девятьсот, чтобы не выйти из игры и иметь право на прикуп, но, ко всеобщему изумлению, он повысил еще на тысячу.
— Наконец-то вы стали подниматься, — заметил Харниш, поднимая в свою очередь на тысячу.
Макдональд повысил еще на тысячу.
Тут игроки выпрямились, и всем стало ясно, что на руках настоящая карта. Хотя на их лицах не отражалось ничего, но все бессознательно напряглись. Каждый игрок старался держаться естественно, и каждый делал это по-разному. Хэл Кэмбл был подчеркнуто благоразумен. Француз Луи выглядел сильно заинтересованным. Макдональд сохранял свое обычное добродушие, слегка его утрируя. Кернс был холодно-бесстрастен и необщителен, а Элем Харниш по обыкновению смеялся и подшучивал. В банке было уже одиннадцать тысяч долларов; в центре стола громоздилась куча марок.
— У меня больше нет марок, — жалобно протянул Кернс. — Перейдем лучше на запись.
— Рад, что ты останешься, — сердечно отозвался Макдональд.
— Меня еще не укатали. Я уже внес тысячу. Как дела сейчас?
— Тебе будет стоить три тысячи, чтобы остаться, но никто не помешает тебе повысить.
— К черту повышение! Ты, должно быть, думаешь, что у меня такие же карты, как у тебя. — Кернс посмотрел на свои карты. — Но вот что я тебе скажу, Мак, — игра моя, и я вношу три тысячи.
Он нацарапал сумму на кусочке бумаги, подписал свое имя и бросил расписку на середину стола.
Центром внимания стал француз Луи. Некоторое время он нервно перебирал карты. Затем пробормотал: «Ах, шорт! У меньа нэт даше самой маленькой игры», — и с сожалением бросил карты.
В следующую секунду глаза всех уставились на Кэмбла.
— Я не подведу тебя, Джек, — сказал тот, удовольствовавшись объявлением следуемых двух тысяч.
Взгляды всех обратились на Харниша, который нацарапал что-то на листке бумаги.
— Я хочу показать вам всем, что у нас здесь не филантропическое общество воскресной школы, — я поднимаю еще на тысячу.
— А я на другую, — подхватил Макдональд. — Игра еще твоя, Джек?
— Моя. — Кернс долго крутил свои карты. — И я сыграю, но вам следует знать, каковы мои дела. У меня есть пароход «Бэлла» — цена ему двадцать тысяч, ни на унцию меньше. На Шестидесятой Миле запасов у меня на пять тысяч. И вы знаете, я получил лесопильню. Она сейчас у Линдерманна. Крепко я стою?