Маленькая хозяйка Большого дома. Храм гордыни. Цикл гавайских рассказов
Они издали улыбнулись друг другу, и он залюбовался ее грациозным сложением, постановкой головы, открытым взглядом, от которого как бы исходило товарищеское, дружелюбное приветствие, будто она говорила: «Мы друзья». По крайней мере, так казалось Грэхему, пока она подходила к нему.
— Эта комната имеет большой недостаток, — серьезно сказал он.
— Да что вы! Какой же?
— Она должна была бы быть длиннее, много длиннее, по крайней мере — вдвое.
— Почему? — спросила она с недоумением. И он снова залюбовался охватившим ее щеки молодым румянцем, не позволяющим верить, что ей тридцать восемь лет.
— Потому, — ответил он, — что вам пришлось бы пройти вдвое дальше и удовольствие смотреть на вас также увеличилось бы вдвое. Я всегда утверждал, что прелестнее одежды, чем «холоку», не придумать.
— Значит, дело в моем «холоку», а не во мне, — задорно усмехнулась она. — Вы, я вижу, похожи на Дика, комплименты у вас непременно с хвостиком, и только мы, глупенькие, разлакомимся, как комплимент ваш вильнет хвостиком и мы остаемся ни с чем. А теперь я вам покажу эту комнату, — поспешила она, не дав ему возразить. — Дик предоставил мне полную свободу, и я устроила ее по своему вкусу, так что тут я выбирала все, вплоть до размеров.
— И картины тоже?
— Все, — кивнула она, — и я сама развешивала их по стенкам. Хотя Дик не соглашался со мной насчет вот этой — Верещагина. А эти две, работы Милле, и вон те, Корро и Изабе, он добавил; он даже пошел на уступку и согласился, что у Верещагина есть картины, которые могут быть хороши в концертной комнате, но с этой именно он так и не примирился. Он ревнует к иностранцам, предпочитает наших местных художников и хочет, чтобы их здесь было больше.
— Я не очень хорошо знаю ваших тихоокеанских, — сказал Грэхем, — познакомьте меня с ними. Покажите мне… Ну, конечно, это вот — Кейт, а кто рядом с ним? Чудесная работа!
— Это Мак Комас, — ответила она, и Грэхем только что собрался провести с ней полчасика в приятной беседе о картинах, как в комнату вошел Доналд Уэйр. Он кого-то искал глазами и весь просиял при виде маленькой хозяйки; быстрым, деловитым шагом он направился к роялю и стал раскладывать ноты.
— Мы договорились поработать до завтрака, — объяснила Паола Грэхему. — Он уверяет, что я страшно отстала, и я думаю, что он прав. Мы с вами увидимся за завтраком. Конечно, если хотите, можете оставаться здесь, но предупреждаю, мы будем работать по-настоящему. А потом мы пойдем купаться. Дик решил, что в четыре часа. И он тогда же споет нам новую песню. Который теперь час, мистер Уэйр?
— Без десяти одиннадцать, — ответил скрипач коротко, почти резко.
— Рано, уговор был в одиннадцать, а до одиннадцати вам, сударь, придется подождать. Я сначала должна забежать к Дику, я еще с ним не виделась.
Паола отлично знала распределение часов Дика. На столе с книгами у ее кровати всегда лежала записная книжка, на последней странице которой были занесены какие-то иероглифические отметки, из коих явствовало, что в половине седьмого Дику подается кофе, что до без четверти десять, если он не поехал куда-нибудь верхом, его, пожалуй, можно поймать в постели с корректурами или за книжкой, что от девяти до десяти он недоступен, потому что диктует письма Блэйку, что он так же недосягаем между десятью и одиннадцатью, потому что в это время совещается с разными заведующими и служащими, а Бонбрайт, помощник секретаря, записывает каждое слово не хуже любого репортера.
В одиннадцать часов, если не было неожиданных телеграмм и экстренно спешных дел, Паола могла рассчитывать, что застанет мужа одного, хотя ненадолго и непременно занятым. На этот раз, проходя мимо комнаты секретарей, она услышала треск пишущей машины, значит, одно препятствие было устранено. В библиотеке Бонбрайт искал какую-то книгу для заведующего шотхорнами мистера Мэнсона, из чего Паола вывела еще новое заключение: Дик покончил и с делами по имению. Она нажала кнопку, отодвигавшую ряд книжных полок и открывавшую узкую винтовую лесенку, и поднялась в рабочий кабинет Дика. Она вошла бесшумно, нажав кнопку и сдвинув на оси такой же ряд полок.
Тут по лицу ее пробежала тень досады: она узнала голос Джереми Брэкстона и остановилась в нерешительности. Они видеть ее не могли.
— Потопить можно, — говорил заведующий рудниками, — но выкачать потом чего будет стоить! Да ведь и жалко топить старую «Жатву».
— Но отчеты за последний год показывают, что мы работали себе в ущерб, — возражал Дик. — От мелкого бандита из Уэрты до последнего конокрада — все они нас грабили. Это чересчур! Чрезвычайные налоги, бандиты, революционеры, федералисты! Можно бы еще терпеть, если бы предвиделся конец, но у нас нет никаких гарантий, что этот беспорядок не продлится еще десять или двадцать лет.
— А все-таки старая «Жатва», вы подумайте! Ее топить, — возмутился заведующий.
— А вы подумайте о Вилье, — перебил его Дик с резким смехом, горечь которого не ускользнула от Паолы. — Он обещает, если победит, раздать всю землю пеонам, рабочим; следующий логический шаг — рудники. Как вы думаете, сколько мы переплатили в истекшем году одним конституционалистам?
— Больше ста двадцати тысяч долларов, — быстро ответил Брэкстон. — Не считая пятидесяти тысяч золота в слитках, данных Торенасу до его отступления. А он бросил свою армию в Гваямаса и махнул с этими деньгами в Европу. Я вам обо всем этом писал.
— Если мы будем продолжать работы, Джереми, они будут продолжать тянуть с нас и дальше. Довольно! Лучше затопить. Раз мы умеем создавать богатства лучше этих негодяев, покажем им, что мы можем и истребить их не хуже, чем они.
— Я им так и говорил, а они только улыбаются и уверяют, что ввиду обстоятельств настоящего момента подобное добровольное приношение было бы весьма приемлемо для революционных вождей, то есть для них самих. С этим они все согласны. Господи! Я им напоминаю все, что мы сделали. Постоянная работа для пяти тысяч пеонов, жалованье повышено с десяти центов в день до ста десяти! Показываю им этих самых пеонов, получавших раньше по десяти центов, а теперь по пяти песо в день. И все та же вечная улыбочка, все так же чешутся руки, все те же уверения, что наше добровольное приношение на священный алтарь революции — святое дело. Клянусь, старик Диас хоть и был разбойником, но приличным разбойником. Я говорил Аррансо: «Если мы прекратим работу, у вас окажется пять тысяч безработных мексиканцев, что вы с ними сделаете»? А Аррансо улыбнулся и ответил мне прямо: «Что мы с ними сделаем? Мы дадим им по винтовке и поведем на Мехико».
Паола мысленно представила себе, как Дик возмущенно пожал плечами, и тут же услышала его ответ:
— Вся беда в том, что богатство там есть, а пользоваться им умеем мы одни. Мексиканцы на это неспособны. У них мозгов не хватает. Они умеют только стрелять. У нас один исход, Джереми: на год или больше забудем о прибыли, рабочим откажем, инженеры свое дело сделают, а там возьмемся за выкачивание.
— Я говорил Аррансо, — загремел голос Джереми Брэкстона. — А что он отвечает? Что раз мы откажемся от рабочих, то он уж позаботится о том, чтобы и инженеров не было, а рудники пускай затопят, и пусть они пропадут вовсе. Нет, буквально этого он не сказал. Он просто улыбнулся, но одной его улыбки достаточно было. Я бы за два цента задушил его, да вся беда в том, что сейчас же нашелся бы другой патриот в таком же роде, и на следующий день мне пришлось бы выслушивать у себя в конторе еще более безумные просьбы о субсидиях. Ведь Аррансо свою долю получил, а в довершение всего по дороге к своей основной банде около Хуареса позволил своим людям украсть триста наших волов, то есть на тридцать тысяч долларов воловьего мяса за один раз, и все это сразу же после того, как я его ублажил. Желтый мерзавец!
— Кто сейчас возглавит революционеров в вашем районе? — неожиданно спросил Дик, коротко и резко, и Паола сразу поняла, что он собирает все нити создавшегося положения и решил действовать.