Завещание господина де Шовелена
Башенные часы Большого двора пробили пять часов утра, и во дворце началось движение.
Это было движение мятущихся теней, оберегающих сон государя в этот час, когда он, утомленный бодрствованиями и излишествами, находил с некоторых пор хоть немного сна, купленного чрезмерными бессонницами, а когда их было недостаточно — наркотиками.
Король был уже не молод: ему шел шестьдесят пятый год; он исчерпал до дна удовольствия, наслаждения, восхваления, ему нечего было больше познавать; он скучал.
Лихорадка скуки была худшей из его болезней; острая при г-же де Шатору, она стала перемежающейся при г-же де Помпадур и хронической при г-же Дюбарри.
Тем, кому уже нечего познавать, остается иногда возможность любить; это превосходное средство против болезни, постигшей Людовика XV. Но, пресытившись любовью женщин после того, как он внушил целому народу любовь, доходившую до неистовства, он считал привычку души любить слишком вульгарной, чтобы король Франции мог предаться ей.
Итак, Людовик XV был любим своим народом, своей женой и своими любовницами, но сам он никогда никого не любил.
Тем, кто пресыщен, остается еще одно возбуждающее занятие — страдание. Людовик XV, если не считать двух или трех перенесенных им болезней, никогда не страдал; счастливый смертный, он испытывал лишь нечто вроде предчувствия старости — начинающуюся усталость, которую его врачи объясняли ему как сигнал к отступлению.
Иногда на знаменитых ужинах в Шуази, где вырастали из-под паркета уставленные яствами столы, где прислуживали пажи малых конюшен, где графиня Дюбарри подстрекала Людовика XV пить стакан за стаканом, герцога д'Айена — громко хохотать и маркиза де Шовелена — проявлять эпикурейскую веселость, — Людовик XV с удивлением замечал, что его руке лень поднять стакан, полный искрящейся влаги, которую он так любил; что лицо его отказывается скривиться в неудержимом смехе от острот, появлявшихся порой из уст Жанны Вобернье подобно осенним цветам, окаймляющим ее зрелый возраст; что, наконец, мозг его холоден к обольстительным картинам этой счастливой жизни, какую дают суверенная власть, огромное богатство и отменное здоровье.
Людовик XV вовсе не обладал открытым характером: и радость и печаль он таил в себе; может быть, благодаря этой способности скрывать свои чувства он стал бы великим политиком, если бы, как сам он говорил, у него нашлось на это время.
Едва лишь заметив изменения, что начали в нем совершаться, он, вместо того чтобы примириться с этим и философски вдохнуть первые дуновения старости, которые бороздят чело и серебрят волосы, замкнулся в себе и стал за собой наблюдать.
Самых жизнерадостных людей делает печальными анализ своей радости или страдания; анализ подобен молчанию, возникшему посреди смеха или рыданий.
С тех пор короля видели только скучающим или печальным. Он уже не смеялся над непристойностями г-жи Дюбарри, он уже не улыбался злословию герцога д'Айена, он уже не замирал от дружеской ласки г-на де Шовелена, своего сердечного друга, Ахата королевских эскапад.
Госпожа Дюбарри особенно жаловалась на эту печаль: по отношению лично к ней она перерастала в холодность.
Такая нравственная перемена заставила врачей заявить, что если король еще не болен, то непременно заболеет.
И вот 15 марта первый хирург Ламартиньер, заставив короля решиться на ежемесячный осмотр, рискнул высказать замечания, считая их не терпящими отлагательства.
— Государь, — сказал Ламартиньер, — поскольку ваше
величество больше не пьете, поскольку ваше величество больше не едите, поскольку ваше величество больше не… забавляетесь, что же станете вы делать?
— Разумеется, милый мой Ламартиньер, — ответил король, — то, что сможет меня больше всего развлечь, кроме всего того, о чем вы сказали.
— Дело в том, что я вряд ли сумею предложить вашему величеству что-нибудь новое. Ваше величество воевали; ваше величество пробовали полюбить ученых и художников; ваше величество любили женщин и шампанское. После того как вы отведали славу, лесть, любовь и вино, я заявляю вашему величеству, что тщетно ищу хоть один мускул, хоть одну ткань, хоть один нервный узел, который указал бы мне на существование у вас способности к какому-нибудь новому развлечению.
— А! — откликнулся король. — В самом деле вы так думаете, Ламартиньер?
— Государь, подумайте хорошенько: Сарданапал был очень умным царем, почти таким же умным, как ваше величество, хотя жил примерно за две тысячи восемьсот лет до вас. Он любил жизнь и много занимался тем, чтобы хорошо ее употребить. Насколько мне известно, он тщательно исследовал средства упражнять тело и ум, чтобы открыть наименее известные удовольствия. И все-таки никто из историков не поведал мне, что этот царь сумел найти нечто иное, отличное от найденного вами.
— Конечно, Ламартиньер.
— Я исключаю шампанское, государь, которое Сарданапалу было незнакомо. Его напитками были, наоборот, густые, тяжелые и вязкие вина Малой Азии — это жидкое пламя, сочащееся из мякоти винограда Архипелага; опьянение от них приводит к бешенству, тогда как опьянение от шампанского — всего лишь к безрассудству.
— Это верно, дорогой мой Ламартиньер, это верно; шампанское — прелестное вино, и я его очень любил. Но скажите-ка мне: разве он не кончил тем, что сжег себя на костре, ваш Сарданапал?
— Да, государь; это был единственный вид удовольствия, которого он еще не испробовал; он приберег его на конец.
— И без сомнения, чтобы сделать это удовольствие как можно более сильным, он сжег себя вместе со своим дворцом, своими богатствами и своей фавориткой?
— Да, государь.
— Уж не посоветуете ли вы мне, случайно, милый мой Ламартиньер, сжечь Версаль, а заодно с Версалем сжечь себя самого вместе с госпожой Дюбарри?
— Нет, государь; вы воевали, вы видели пожары, вы сами были под огнем во время канонады при Фонтенуа. Следовательно, пламя не послужило бы для вас новым развлечением. Ну-ка, переберем ваши средства защиты против скуки.
— О Ламартиньер, я совсем обезоружен.
— Прежде всего, у вас есть господин де Шовелен, человек остроумный, человек…
— Шовелен перестал быть остроумным, дорогой мой.
— С каких пор?
— С тех пор как мне скучно, черт возьми!
— Ба! — сказал Ламартиньер, — это все равно как если бы вы сказали, что госпожа Дюбарри перестала быть красивой с тех пор, как…
— С каких пор? — спросил король, слегка краснея.
— О, это понятно, — быстро ответил хирург.
— Итак, — сказал король, вздохнув, — решено, что я заболею.
— Боюсь, что так, государь.
— Тогда лекарство, Ламартиньер, лекарство! Предупредим беду.
— Отдых, государь; иного средства я не знаю.
— Хорошо!
— Диета.
— Хорошо!
— Развлечения.
— Тут я вас остановлю, Ламартиньер.
— Почему?
— Да вы предписываете мне развлечения и не говорите, как должен я развлекаться. Так вот, я считаю вас невежественным, невежественнейшим! Слышите, друг мой?
— И вы не правы, государь. Это ваша ошибка, а не моя.
— Как так?
— Да; незачем развлекать тех, кто скучает, имея другом господина де Шовелена и любовницей госпожу Дюбарри.
Наступило молчание; король, казалось, признал, что слова Ламартиньера не лишены основания. Затем он сказал:
— Ну хорошо! Ламартиньер, друг мой, поскольку мы говорим о болезни, порассуждаем, по крайней мере; вы говорите, что я развлекался всем, что есть на этом свете, не так ли?
— Я это говорю, и это так.
— Войной?
— Черт возьми! Выиграть битву при Фонтенуа!
— О, что касается этого, зрелище было занимательным: люди, разорванные в клочья; пространство в четыре льё длиной и в льё шириной, залитое кровью; запах бойни, возбуждающий сердце.
— И наконец, слава.
— Впрочем, разве это я выиграл битву? Разве не господин маршал Саксонский? Разве не господин герцог де Ришелье? Разве — и прежде всего — не Пекиньи с его четырьмя орудиями?..
— Не важно, а между тем, кому достался триумф? Вам.