Могикане Парижа
– Какое приданое?
– Да, приданое… представьте себе, что дня три тому назад я получаю письмо из Австрии и в этом письме перевод на получение десяти тысяч восьмисот франков от банкиров Руана Леклерка и Луи. К переводу приложено письмо.
– Письмо? – пробормотал Жюстен.
– Письмо? – также проговорила мадам Корби.
– А! Письмо, – произнес профессор, пораженный этим не менее мадам Корби и Жюстена.
– Вот это самое письмо.
И аббат развернул письмо, которое, действительно, было помечено иностранным штемпелем, и прочел следующее:
«Дорогой мой аббат!
Поездка моя в Индию была причиною того, что я должен был прервать мои связи с Францией и что Вы около девяти лет не имели обо мне никаких сведений. Но я Вас знаю; я знаю и достойную мадам Буавен, которой я доверил свое дитя. Мина не могла пострадать от этого.
Теперь, возвратясь в Европу и задержанный в Вене делами, не терпящими отлагательства, которые могут продлиться еще неопределенное время, я спешу переслать Вам перевод от банкиров Леклерка и Луи в Руане на сумму в десять тысяч восемьсот франков, которые я не мог Вам выслать ранее.
Кроме того, Вы получите еще до моего возвращения, дня, которого я не могу определить, сто двадцать тысяч франков, составляющих собственность моей дочери… Вена в Австрии. Отец Мины».
Мина захлопала в ладоши, и воскликнула:
– О, какое счастье, Жюстен! Папа мой жив еще!
Жюстен взглянул на свою мать. Она была бледна, поднялась со своего места и протянула руки по направлению к сыну.
– Ты понимаешь, не правда ли, сын мой, – произнесла она твердым голосом, – ты понимаешь?..
Жюстен не ответил: он плакал.
Мина глядела на всю эту сцену, ровно ничего не понимая.
– Но что с вами, мама Корби? – спрашивала она. – Что с тобою, Жюстен?
– Ты понимаешь, не правда ли, мое бедное дорогое дитя, ты понимаешь, – продолжала мать, – что ты мог жениться на Мине только тогда, когда она была бедной сиротой…
– Боже мой! – воскликнула Мина, начиная догадываться.
– Но ты понимаешь также, что ты не можешь жениться на Мине богатой и зависящей от отца? Это была бы кража, сын мой! – произнесла слепая, подняв руку к небу, точно призывая в свидетели Бога. – Ты не можешь жениться на ней без согласия отца!..
Жюстен опустился на колени перед своей матерью.
– Подведи меня к моему креслу, дитя мое, – чуть слышно произнесла слепая, – я чувствую, что силы мои оставляют меня.
Селеста подошла к ней.
– Но в чем же дело. Боже мой?! В чем же дело? – спрашивала Мина.
– Дело в том… дело в том, Мина, – произнес Жюстен, разражаясь рыданиями, – дело в том, что до того дня, пока отец твой не даст свое согласие на наш брак – а вероятнее всего, что он его никогда не даст! – мы можем быть друг для друга не более как брат и сестра.
Мина, в свою очередь, заплакала.
– О! – заговорила она. – По какому праву отец мой, которого я не знала, который кинул меня маленькой, признает меня только теперь? Пусть оставит он себе свои деньги, лишь бы оставил мне мое счастье! Оставил бы мне моего бедного Жюстена! Но не как брата, но, прости мне, Господи, как мужа!.. Жюстен!.. Жюстен!.. Мой возлюбленный, не покидай меня!..
И молодая девушка с болезненным криком упала в обморок на руки Жюстена…
Час спустя вся в слезах Мина уехала в Версаль, держась за руку своей подруги Сусанны.
XIX. Покорность провидению
Итак, брак Жюстена с Миной расстроился.
Жюстен спустился в свою крошечную комнатку. Все, что он уносил с собой со второго этажа, – это был венок из флердоранжа, который ему бросила Мина, сорвав со своей головы, при расставании с ним.
Добряк Мюллер спустился к Жюстену.
Что касается кюре, ему более нечего было делать в Париже; в шесть часов вечера он сел в почтовую карету, отправляющуюся в Руан, увозя с собою проклятые деньги, расстроившие счастье стольких лиц.
Сумрачное лицо ученика внушало Мюллеру серьезные опасения. В надежде развеять тяжелые мысли его он было принялся говорить с Жюстеном о школе, о времени, предшествовавшем моменту, когда тот встретился с маленькой девочкой. Но Жюстен, в свою очередь, вспомнил довольно обстоятельно, день за днем, ту блаженную жизнь, которую он вел в продолжение шести лет.
– Мы были слишком счастливы! – заключил он. – Я забыл, что мне всегда следовало быть готовым рано или поздно поплатиться за ту победу, которую я вырвал у моей злосчастной судьбы… Но не трудитесь успокаивать и ободрять меня, дорогой мой учитель. Не считайте меня способным на какое-либо темное решение… Разве я, прежде всего, принадлежу сам себе? Разве я не обязан заботиться о моей матери и моей сестре? Нет, нет, дорогой учитель, моя участь вполне выяснилась: я боролся и борюсь с бедностью, я буду бороться и с горем… Дайте несколько дней зажить моей ране. Позвольте уединиться на это время. Покорность судьбе, дорогой учитель, это сила для слабых, и вы увидите меня вновь вступившим в битву с жизнью, более крепким и более опытным.
Старый учитель вышел, пораженный, почти даже испуганный этой великой покорностью молодого чело века, но зато он вполне успокоился за последствия его отчаяния.
Проводив Мюллера, Жюстен вернулся в свою комнату и начал медленно ходить по ней взад и вперед, скрестив руки и опустив голову.
До трех часов утра ходил он таким образом по ком нате. Горе его сосредоточилось, если можно так выразиться, в груди его и душило его. Он бросился на постель; усталость взяла свое, и он наконец заснул.
По счастью, следующий день был вторник масленой недели, а потому он свободно мог отдаться своему горю, для того чтобы побороться с ним своими силами. Борьба длилась целый день. Под вечер, простившись с матерью и сестрою, он направился к тому месту, где прекрасной июньской ночью нашел во ржи малютку.
Теперь не было более видно ни васильков, ни мака, ни других полевых цветов: зима сковала землю так же, как горе сковало его сердце.
Надежды никакой ему больше не оставалось. Ему было ясно, что Мина принадлежала к какой-то богатой, аристократической семье, какой же шанс мог представиться для того, чтобы ее отдали за него, простолюдина и бедняка?
Он вернулся к себе домой в десять часов вечера, сделав пятнадцать лье за день, но не чувствуя ни малейшей усталости.
Его мать и сестра ожидали его, обе полные беспокойства.
Он вошел с улыбкой на лице, обнял их обеих и спустился в свою комнату, вынул из шкафа виолончель и ноты и заиграл ту самую торжественную и меланхолическую мелодию, которую услышали Сальватор и Жан Робер за два часа до начала этого рассказа…
Историю эту оба молодых человека слушали каждый под особым впечатлением.
Сальватор слушал его с кажущимся равнодушием, но Жан Робер не скрывал тяжелого впечатления, которое на него произвел этот рассказ. Оба они понимали, что всякие соболезнования и утешения здесь не имели смысла.
– Милостивый государь, – произнес наконец Жан Робер, – было бы недостойно и вас, и нас, если бы мы позволили себе предлагать вам банальные утешения… Вот наши адреса, и если вы когда-нибудь будете нуждаться в друзьях, мы просим вас отдать нам предпочтение перед другими.
С этими словами он вырвал листок из своей записной книжки и, написав на нем оба имени с адресами, передал его Жюстену.
В этот самый момент раздался сильный стук в двери.
Кто мог стучаться в эту пору? Ведь уже начинало светать. Сальватор, выходивший уже с Жаном Робером, отворил дверь.
Стучавшийся оказался ребенком тринадцати или четырнадцати лет, с белокурыми кудрявыми волосами, розовыми щечками и в немного изорванной одежде. Это был тип парижского гамена, в синей блузе, фуражке без козырька и в стоптанных башмаках.
Он поднял голову, чтобы взглянуть на того, кто отворил ему дверь.
– Так это вы, господин Сальватор, – произнес он.
– Зачем ты пришел сюда в эту пору, господин Баболен? – спросил комиссионер, дружески схватив гамена за воротник его блузы.