Могикане Парижа
III. Раненая львица
С этой минуты Кармелита смотрела на этот дом, как на свою могилу, а на сад, как на розовое кладбище кармелиток, имя которых она носила по странной случайности. Она поняла ла Вальер, которая искупила три блестящие года своей любви тридцатью годами в тени монастыря; она поняла Магдалину, которая, не смея поднять глаз на Христа, вытирала его ноги своими волосами.
Будущность ее, казалось ей, заключалась в двух словах, написанных черными буквами на белой странице: плакать и умереть.
Когда Коломбо вернулся, он нашел вместо молодой девушки, оставленной им при отъезде, какой-то призрак, согбенный, расслабленный, задумчивый, поблекший, с блуждающими глазами.
Но он не понял ничего: он думал, что причиною этого отчаяния был только отъезд Камилла, и старался успокоить бедную покинутую, заговорив с нею о возвращении его. Только по тому, как молодая девушка пока чала головой, он понял, что печаль имела другую причину, и тогда он принялся за свою роль преданного друга и стал братски расспрашивать ее.
Кармелита ничего не отвечала; она была нема к его взглядам, глуха к его словам; печаль, которую она испытывала, была так сильна, что она боялась взвалить ее тяжесть на друга.
Так прошел первый день. Коломбо, видя, что молодая девушка отталкивает его утешения, как больное дитя отталкивает рукою целительное питье, приписывал это нервному раздражению, в котором он нашел Кармелиту, и отложил более серьезные вопросы до завтра и следующих дней.
Но назавтра и в последующие дни печаль Кармелиты была та же, и девушка продолжала отказываться от каких-либо объяснений.
Время шло, не открывая бретонцу таинственных при чин этого глубокого отчаяния. Часы дня были неизменно распределены; всякое утро с ноября месяца Коломбо, не смотря на дождь, грязь, ветер, снег, холод, отправлялся пешком из Ба-Медона между семью и восемью часами в Париж в училище правоведения слушать лекции, которые начинались в девять с половиною часов. В пол день Коломбо возвращался.
Они завтракали, затем через час каждый принимался за свои занятия и сходились опять в шесть часов, т. е. во время обеда.
Остаток вечера проводили вместе, читая или занимаясь музыкой, и изредка разговаривали.
Больше всего удивляли Коломбо громадные успехи Кармелиты в музыке, сделанные после отъезда Камилла. Когда она играла, ее рояль имел душу, голос: он плакал, стонал, рыдал; когда она пела, голос ее, особенно на высоких нотах, выражал такую силу чувства, такую болезненную горечь, что казался голосом падшего ангела, оплакивающего небо человеческими звуками.
Воскресенья были посвящены музыке и прогулкам; их они проводили вместе, не расставаясь ни на четверть часа. Когда погода была дурная и нельзя было выходить со двора, они собирались во флигеле Коломбо. Бретонец сначала удивлялся этому выбору Кармелиты, этому пред почтению его комнаты, тогда как был общий зал, но Кармелита имела много случаев доказать Коломбо, что его комната была удобнее для разговоров, чем какая-нибудь другая. Однажды рояль Кармелиты стал ниже в тоне, а рояль Коломбо более подходил к ее голосу, в другой раз камин дымил в зале, а камин Коломбо был превосходен и так далее…
Таким образом прошло много недель. Письма от Камилла не приходили, и Коломбо заметил с удивлением, что Кармелита никогда не спрашивала Нанетту, нет ли письма.
Однако в конце декабря пришло первое письмо. Обрадованный Коломбо принес его Кармелите. Она играла на рояле.
– Письмо от Камилла! – вскричал Коломбо, входя в комнату.
Но Кармелита, не снимая рук с клавишей, спокойно сказала:
– Прочтите, мой друг.
Коломбо привык беспрекословно повиноваться желаниям молодой девушки. Он распечатал письмо и прочел.
Письмо заключало в себе рассказ о спорах Камилла, но не с его отцом, а с тетками, бабушками и остальной семьей, которая противилась его желанию, и в ту минуту, когда он писал письмо, более всего шла наперекор ему.
Письмо было полно живейшей нежности к Кармелите, глубокой благодарности к Коломбо; даже в общем тоне послания было что-то грустное, необыкновенное в американце.
Коломбо удивила холодность, с которой Кармелита по лучила письмо своего будущего мужа, но он не посмел сделать ей никакого замечания на этот счет; вечером, оставшись один, спрашивал сам себя о причине этой видимой холодности, и чем более он искал ее в таинственной глубине сердца женщины, тем более удалялся от истины.
В конце января пришло второе письмо, полное страстной нежности. Борьба в семье Розана продолжалась; однако Камиллу удалось привлечь некоторых родных на свою сторону, некоторых он смягчил. Наконец-то он по чувствовал почву под ногами: дело шло к успешному завершению.
Это второе письмо было получено Кармелитой с таким же равнодушием, как и первое; она прочла эти жгучие строки без всякого волнения; прочитав последнюю строку, она сложила письмо и положила его на камин.
Коломбо хотел было воспользоваться этим обстоятельством, чтобы расспросить ее, но ему показалось, что под этой кажущейся холодностью она так взволнована, так растрогана, что он побоялся выпустить это волнение наружу.
Впрочем, этот год, вместо того, чтобы тянуться медлен но, как год разлуки, прошел необыкновенно быстро, в не выразимом счастье Коломбо и в страстном удивлении и постоянных упреках совести со стороны Кармелиты.
Однажды вечером они сидели по обыкновению у Коломбо – это было 25 октября, в годовщину отъезда Камилла, – и Коломбо высказал мнение, основанное на пред полагаемой им честности креола, что теперь, когда ему уже месяц тому назад минуло двадцать пять лет, он непременно вернется, чтобы жениться с согласия или без согласия своего отца.
Кармелита покачала головой с тем выразительным видом, который не раз приводил в отчаяние бретонца, не понимавшего его действительного значения, что его еще более огорчало.
Теперь он решился спросить у молодой девушки объяснения.
– Кармелита, – сказал он, – сегодня год, как наш друг уехал, год, как я уверял вас в скором возвращении его; но вы и тогда так же печально покачали головою, как делаете в эту минуту… Я напрасно старался объяснить себе причину этого безмолвного неодобрения, и теперь, все еще не понимая ее, прошу вас высказать мне ее так же честно и искренно, как я вас спрашиваю…
– Я с вами всегда искренна, Коломбо, – отвечала Кармелита. – У меня нет ни вашей прекрасной доверчивости, ни вашего совершенства… В ту минуту, как Камилл уезжал, я сомневалась в его возвращении; год прошел, и я сомневаюсь более, чем когда-нибудь!
– Но что внушило вам эту обидную уверенность, Кармелита?
– Наша трехмесячная жизнь, в продолжение которой я поняла его, не расспрашивая, узнала его, не давая себе труда изучать его… Можно прожить двадцать лет с другом, и он не узнает вас, но у женщин бывают мгновения, которые открывают все, бывают часы, когда изменяешь себе. Небрежность – неизбежное следствие близких отношений – заставляет нас сбрасывать маску; вот как я узнала настоящий характер Камилла… И во мне осталось одно презрение к нему. Я не отвергаю, что Камилл любит меня в известной степени, но он чув ствует ко мне боязливую дружбу, которую ученик чувствует к своему учителю; я скорее властвую над ним, чем трогаю его, и не любовь его, а одно тщеславие удовлетворяется обладанием мною. Я не отвергаю, что в минуту расставания, потрясенный отъездом, он имел намерение вернуться, и та борьба, которую он ведет за две тысячи лье от нас, в сущности, занимает его; но верьте мне, друг мой, я для Камилла – только цена победы, а не цель искренней привязанности.
Коломбо с грустным изумлением посмотрел на девушку.
– Кармелита, – заговорил он, – вы не любите более Камилла?
– Я его никогда не любила, – отвечала она гордо, как будто бы эти слова оправдывали ее.
– Но, однако… – возразил, запинаясь, молодой человек.
– Но, однако, я была побеждена… Вы это хотите сказать, не правда ли, друг мой? Ну, да, я была побеждена, но не моей слабостью, не силой Камилла, – я была побеждена неизвестным могуществом, таинственной властью. Ему не стоило никаких усилий мое падение; он холодно выжидал случая, и вот в этом-то я и упрекаю его; это-то и заставляет краснеть меня от стыда, гнева и презрения.