Парижане и провинциалы
— Доброй ночи, Пелюш!
А по воскресеньям (хотя в этот день возможность продать детские игрушки была особенно велика, учитывая просто невероятное число ребятишек, казалось буквально выраставших из-под земли на мостовых Парижа в эти двенадцать праздничных часов, когда солнце освещает день отдыха), вместо того чтобы открывать свою витрину в обычное время, как делал его друг Пелюш, и закрывать двери и ставни не ранее двух часов пополудни, Мадлен (и вовсе не потому, что он боялся предписаний полиции или гнева Церкви, но потому, что предавался воскресной праздности во всем ее великолепии) не открывал даже глазок в двери, даже уголок глазка — напротив, его лавка оставалась наглухо закрытой с десяти часов вечера субботы до семи часов утра понедельника.
Где Мадлен проводил воскресенья, никто не мог бы сказать; да он и сам не знал этого заранее. Он опускал в карман десять, пятнадцать, даже двадцать франков и отправлялся в поисках приключений; возвращался же он порой после весьма бурно проведенного дня в два-три часа ночи, причем почти всегда с пустыми карманами (и это в том случае, если возвращался).
Легко понять, что распущенность Мадлена причиняла неподдельное огорчение владельцу «Королевы цветов». Он глубоко и искренне страдал из-за беспорядочного образа жизни своего старого друга. Конечно, г-ну Пелюшу было нетрудно порвать с человеком, имеющим столь порочащие его привычки, и весьма часто г-жа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, его вторая супруга, еще краснея от некоторых солдафонских историй, рассказанных во всех подробностях в ее присутствии новобранцем 1820 года, ставшим ветераном в 1846-м, давала мужу подобный совет. И столь же часто продавец цветов клялся своей честью, что, как только Мадлен появится у него, он найдет дверь магазина открытой, но его собственное сердце будет для него закрыто. Напрасные обещания, бесполезные клятвы: едва заметив из-за конторки, где он восседал, через стекло витрины своего друга, заворачивающего за угол улицы Бур-л'Аббе, в шляпе, сдвинутой набок, и с засунутыми в карман руками, идущего энергичной, уверенной походкой, г-н Пелюш, повинуясь закону притяжения и уступая центростремительной силе, увлекающей спутник к светилу, бросался ему навстречу, опасаясь, как бы супружеская преданность г-жи Пелюш не заставила ее выполнить в отношении двери магазина ту клятву, которую ее супруг давал и так плохо держал в отношении своего сердца.
Более того — пусть Кант и г-н Кузен, эти два великих философа, объяснят эту странность, если смогут! — незаметно, мало-помалу, привязанность г-на Пелюша к Мад-лену стала еще сильнее, возможно благодаря упорству, с каким его друг оставался верен своим порокам. Владельцу «Королевы цветов» доставляло удовольствие то моральное превосходство, которое он испытывал, глядя на выходки своего старого приятеля. Он не упускал ни малейшей возможности прочесть Мадлену строгое поучение; недоставало лишь того, чтобы тот выслушивал напыщенные речи продавца искусственных цветов с таким же вниманием и наслаждением, с каким сам оратор ловил раскатистое звучание своих фраз, неизменно заканчивавшихся следующими патетическими словами, которые г-н Пелюш произносил, подняв глаза и воздев к небу руки:
«Несчастный! Ты катишься в пропасть!»
Мы же, вслед за Ларошфуко, утверждавшим, что в несчастье друга, как бы дорог он ни был нашему сердцу, всегда есть нечто доставляющее нам удовольствие, осмелимся сказать, что в нравственных несовершенствах Мадлена было нечто весьма льстившее самолюбию его друга Пелюша и что Мадлен, раскаявшийся и добродетельный, каким бы хотел его видеть г-н Пелюш, стал бы после своего исправления менее интересным для владельца «Королевы цветов», чем Мадлен теперешний, как бы порочен он ни был.
Впрочем, мой долг правдивого историка вынуждает меня признать, что этот закоренелый грешник выказывал себя весьма покладистым человеком. Он со стоическим смирением переносил все упреки, которыми его другу было угодно осыпать его, когда, как уже говорилось, г-н Пелюш, впадая в пафос, пытался устрашить преступного Мадлена, напоминая о бледных призраках нищеты, болезней и смерти, которые, пошатываясь, надвигались, чтобы покарать его за скандалы. Тогда Мадлен униженно склонял голову и всегда приводил в свое оправдание один чрезвычайно странный довод, который не заслуживал бы быть упомянутым в повествовании, предназначенном изобразить превратности его жизни, если бы это повествование не должно было бы со всей добросовестностью представлено на суд нашего читателя.
По утверждению Мадлена, он так горячо любил свежий воздух, привольную жизнь, простую и непринужденную деревенскую обстановку, что рассматривал эту непреодолимую потребность покинуть Париж, охватывающую его по воскресеньям, как физическую и моральную необходимость найти забвение от несчастья быть обреченным вести городской образ жизни.
Однажды Мадлен предстал перед владельцем «Королевы цветов» в неурочное время.
Лицо торговца игрушками пылало такими яркими красками — хотя это и была пятница, то есть не только будний день для коммерсантов, но и день поста для христиан, — лицо Мадлена, повторяем, пылало такими яркими красками, его взгляд так сверкал, наклон шляпы так бросался в глаза, а его походка выдавала столь чрезмерное возбуждение, что г-н Пелюш, увидев друга в подобном состоянии, побледнел, но тут же опустил голову под полным упреков взглядом супруги.
Госпожа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, внушала своему мужу нечто вроде того боязливого уважения, которое Юнона вызывала у Юпитера.
Мадлен открыл дверь с таким проворством, что зазвенели стекла, и, размахнувшись, закинул внутрь магазина шляпу; описав параболу, она разбила колпак масляного светильника, а упав, смяла букет фуксий, который г-жа Пелюш укладывала в картонную коробку; после подобного приветствия, вполне уместного в Шомьере и совершенно неподобающего в таком уважаемом магазине, как «Королева цветов», Мадлен немедленно принялся исполнять возле прилавка самые выразительные хореографические па из своего репертуара.
Госпожа Пелюш обеими руками закрыла свое красное от стыда лицо. Господин Пелюш, бледный от гнева, бросился на друга, схватил его в охапку и, упрекая его в том, что тот запачкал дотоле незапятнанные лепестки «Королевы цветов», попытался сдержать размашистые движения рук разнузданного танцора и парализовать беспорядочные взмахи его длинных ног.
Попытки г-на Пелюша унять Мадлена бесславно провалились; будучи выше и сильнее друга, Мадлен увлек его против воли в этот вихрь и заставил проделать вместе с ним все эти прыжки, которые должны были немало заинтересовать вольтижеров из роты Пелюша — те случайно проходили мимо и, привлеченные шумом и непривычным оживлением в магазине, заглянули в его дверь, оставшуюся приоткрытой.
Внезапно возбуждение Мадлена прошло и без всякого перехода он разрыдался, порывисто обнимая своего старого товарища с видом человека, охваченного глубокой скорбью и жаждущего дружеского участия.
Перед лицом этого неожиданного взрыва горя г-н Пелюш не знал, что и думать; он уронил руки вдоль тела и с грустью посмотрел на Мадлена, предположив, что торговца игрушками внезапно поразило безумие и что одно из множества несчастий, которые он предсказывал тому и которые гнев Божий держал занесенными над его головой, в конце концов обрушилось на его приятеля. От этой мысли г-н Пелюш едва не лишился чувств и, не осмеливаясь ни о чем расспрашивать друга, беспокойно огляделся вокруг, отыскивая какой-нибудь ориентир среди обуревавших его сомнений, луч света, способный выявить истину.
Мадлен, словно догадавшись о том, что происходило в уме торговца цветами, поспешил вывести его из этого замешательства. Рыдая, он поведал другу, что один из его дядей скончался и что это событие послужило ему одновременно источником самой горячей радости и самого искреннего горя. Он добавил, вытирая слезы и улыбаясь, подобно Авроре, сквозь затихающие рыдания, что покойный дядя сделал его своим единственным наследником; эта новость доставила торговцу игрушками столь сильное удовлетворение, что у него не хватило слов и, чтобы передать это чувство должным образом, ему пришлось прибегнуть к пантомиме.