Тысяча и один призрак
Восемнадцать лет назад кое во что еще верили; через десять лет не будут верить ни во что, даже в старое вино.
Обед прошел, как проходит всякий обед: хвалили кухарку, расхваливали вино.
Молодая женщина ела только крошки хлеба, пила воду и не произнесла ни слова. Она напоминала мне ту обжору из «Тысячи и одной ночи», которая садилась за стол с другими и ела несколько зернышек риса зубочисткой.
После обеда по установившемуся обычаю перешли в гостиную пить кофе. Мне, конечно, пришлось вести под руку молчаливую гостью. Она сама подошла ко мне, чтобы опереться о мою руку. Та же мягкость в движениях, та же грация в осанке – точнее, та же легкость в членах.
Я подвел ее к креслу, в которое она улеглась.
Во время нашего обеда два лица введены были в гостиную – доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме.
Маленькое пятно крови заметно было на бумаге, и я, подписывая, спросил:
– Что это за пятно? Кровь мужа или жены?
– Это кровь из раны, которая обнаружилась на руке убийцы. Ее никак не могли остановить.
– Знаете что, господин Ледрю, – сказал доктор, – эта скотина настаивает, что голова его жены говорила!
– Вы полагаете, что это невозможно, доктор?
– Черт возьми!
– Вы считаете неправдоподобным то, что она открывала глаза?
– Я считал это невозможным.
– Вы не допускаете, что кровь, остановившись от слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла вернуть на одно мгновение жизненный импульс и чувствительность этой голове?
– Я этого не допускаю.
– А я, – сказал Ледрю, – верю в это.
– И я также, – сказал Аллиет.
– И я также, – сказал аббат Мулль.
– И я также, – сказал кавалер Ленуар.
– И я также, – сказал я.
Полицейский комиссар и бледная дама не сказали ничего: их это не интересовало.
– А, вы все против меня. Вот если бы кто-либо из вас был врачом…
– Но, доктор, – возразил Ледрю, – вы знаете, что я отчасти врач.
– В таком случае, – сказал доктор, – вы должны узнать, что там, где утрачена чувствительность, нет и страдания, а чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба.
– А кто вам это сказал? – спросил Ледрю.
– Рассудок, черт возьми!
– О, прекрасный ответ! Рассудок подсказал судьям, которые осудили Галилея, что Солнце вращается вокруг Земли, а Земля неподвижна? Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над отрезанными головами?
– Нет, никогда.
– Читали вы диссертацию Соммеринга? Читали протокол доктора Сю? Читали заявление Эльхера?
– Нет.
– Но вы верите Гийотену, что его машина – самый лучший, самый верный и самый скорый и вместе с тем наименее болезненный способ лишения жизни?
– Да, я так думаю.
– Ну! Вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все.
– Например?
– Слушайте, доктор, вы ссылаетесь на науку, и я буду говорить вам о науке. Поверьте, все мы знаем по этому предмету столько, что можем принять участие в беседе.
Доктор сделал жест, выражающий сомнение.
– Ну, ладно, вы потом и сами это поймете.
Мы все подошли к Ледрю, и я, в свою очередь, стал жадно прислушиваться. Вопрос о казни посредством веревки, меча или яда меня всегда очень интересовал, как и вопросы милосердия.
Я самостоятельно занимался исследованиями страданий, предшествующих смерти разного рода, сопутствующих им и следующих за ними.
– Хорошо, говорите, – сказал доктор недоверчивым тоном.
– Это легко доказать всякому, у кого есть хотя бы малейшие представления о жизненных функциях нашего тела, – продолжал Ледрю. – Чувствительность не уничтожается казнью, и мое предположение, доктор, опирается не на гипотезы, а на факты.
– Укажите-ка эти факты…
– Вот они. Во-первых, центр ощущений находится в мозгу, не правда ли?
– Вероятно.
– Проявления чувствительности могут ведь иметь место и при остановке кровообращения в мозгу, или при временном его ослаблении, или при частичном его нарушении.
– Возможно.
– Если же центр чувствительности находится в мозгу, то казненный должен осознавать себя до тех пор, пока мозг сохраняет свою жизненную силу.
– А какие доказательства?
– Да вот, Галлер в своих «Элементах физики», том четвертый, страница тридцать пятая, говорит: «Отсеченная голова открыла глаза и смотрела на меня сбоку, потому что я тронул пальцем спинной мозг».
– Но ведь Галлер мог ошибаться.
– Хорошо, допустим, что он ошибался. Другой пример: на странице двести двадцать шестой Вейкард в «Философских искусствах» говорит: «Я видел, как шевелились губы человека, голова которого была отсечена».
– Хорошо-с, но шевелиться, чтобы говорить…
– Подождите, мы дойдем до этого. Вот, можете поискать у Соммеринга. Он говорит: «Некоторые доктора, мои коллеги, уверяли меня, что голова, отсеченная от туловища, скрежетала от боли зубами, и я убежден, что, если бы воздух циркулировал еще в органах речи, голова бы заговорила». Итак, доктор, – продолжал, бледнея, Ледрю, – я иду дальше Соммеринга: голова мне говорила. Слышите – мне.
Мы все вздрогнули. Бледная дама приподнялась в своем кресле:
– Вам?
– Да, мне. Скажете, что я сумасшедший?
– Черт возьми! – воскликнул доктор. – Если вы уверяете, что вам самому…
– Говорю же вам, что это случилось со мной самим. Вы слишком вежливы, доктор, не правда ли, чтобы сказать мне во весь голос, что я сумасшедший, но вы скажете это про себя, а это ведь решительно все равно.
– Ну хорошо, продолжайте, – сказал доктор.
– Вам легко это говорить. А знаете ли вы, что то, о чем вы просите меня рассказать, я никому не рассказывал в течение тридцати семи лет с тех пор, как это со мной случилось; знаете ли вы, что я не ручаюсь за то, что не упаду в обморок, когда буду рассказывать вам, как эта отсеченная голова заговорила, как устремила на меня, умирая, последний взгляд?
Разговор становился все более и более интересным, а ситуация все более и более драматичной.
– Ну, Ледрю, соберитесь с мужеством, – сказал Аллиет, – расскажите нам об этом.
– Расскажите-ка нам об этом, мой друг, – попросил и аббат Мулль.
– Расскажите, – поддержал его кавалер Ленуар.
– Сударь… – прошептала бледная дама.
Я молчал, но и в моих глазах светилось любопытство.
– Странно, – сказал Ледрю, не отвечая нам и как бы разговаривая сам с собою, – странно, как события влияют одно на другое! Вы знаете, кто я? – обернулся Ледрю ко мне.
– Я знаю, сударь, – отвечал я, – что вы очень образованный, умный человек, что вы задаете превосходные обеды и что вы мэр Фонтенэ.
Ледрю улыбнулся и кивком поблагодарил меня.
– Я говорю о моем происхождении, о моей жизни, – пояснил он.
– О вашем происхождении, сударь, мне ничего не известно, и вашей семьи я не знаю.
– Хорошо, слушайте, я все вам расскажу, и, быть может, сама собою передастся вам и та история, которую вы хотите знать и о которой я не решаюсь вам рассказать.
Если она расскажется – хорошо, вы ее выслушаете, если не расскажется – не просите меня больше ни о чем, значит, не хватило духу ее рассказать.
Все расположились так, чтобы удобнее было слушать. Гостиная, кстати, была вполне приспособлена для рассказов и легенд – большая и мрачная из-за тяжелых занавесей и наступивших сумерек; углы были уже совершенно погружены во мрак, между тем как через двери и окна еще пробивались остатки света.
В одном из этих углов сидела бледная дама. Ее черное платье терялось во мраке. Только голова, белокурая и неподвижная, светлела на подушке дивана.
Ледрю начал:
Я сын Комю, известного физика короля и королевы. Мой отец, которого из-за смешной клички причислили к фиглярам и шарлатанам, был ученый школы Вольта, Гальвани и Месмера. Он первый во Франции занимался туманностями и электричеством, устраивал математические и физические заседания при дворе.