Эрминия
— Так ты по-прежнему свободен?
— По-прежнему.
Это «по-прежнему» прозвучало как самые грустные слова, когда-либо и где-либо произнесенные.
— Так и быть, я познакомлю тебя.
— Ты шутишь?
— Вовсе нет.
— Когда?
— Да прямо сегодня.
— Она блондинка?
— Да.
— Порядочная?
— Еще какая! Только очень чувствительная.
— Ты меня представишь?
— Нет, пойдешь один.
— Да она выставит меня за дверь.
— Ты ей кое-что передашь от меня. Мне нужно сделать ей подарок, а ты просто воспользуешься ее хорошим настроением.
Эдуар зашел к Марсе, выбрал браслет и сопроводил его письмом:
«Моя дорогая Мари, забудь о том, кем я был для тебя еще вчера, но всегда помни о том, кем я буду для тебя отныне — искренним и верным другом.
Позволь мне украсить этим браслетом твою правую ручку; если она не пожелает, позволь украсить левую.
Вручит его тебе мой хороший приятель, который хотел бы стать и твоим».
— А теперь, — сказал Эдуар, — отнеси это мадемуазель Мари, улица Вивьен, сорок девять.
Эдмон исчез в мгновение ока.
Эдуар, не зная, чем заполнить вечер, рано вернулся домой, снова оглядел пространство между домами и, размышляя о том, что с ним приключилось, уснул.
Утром следующего дня его разбудил плотник, принесший заказ. Славный малый был страшно заинтригован и непременно желал знать, что же такое можно делать с десятифутовой доской в столь маленькой квартирке. Для себя он это объяснял лишь исключительной любовью заказчика к дереву и потребностью всегда иметь его под рукой. Не удержавшись, плотник спросил, куда положить доску.
— В умывальную.
— А как поставить?
— Прямо, прислонить к степе.
— Ежели б месье пожелал сказать, для чего она, мы могли бы теперь же ее и приладить… Ежели для того, чтоб ставить на нее какие-нибудь тяжести, — а раз месье заказал такую крепкую доску, то речь идет не иначе как о тяжестях, — тогда снизу нужны хорошие подпорки…
— Доска предназначается для одной китайской игры, — сказал Эдуар. — Остальное уж мое дело.
Плотник удалился.
Некоторое время спустя вошел Эдмон.
— Какие новости? — спросил его Эдуар.
— Э-э! Не очень-то радушно она меня приняла.
— Что же она сказала?
— Да почти ничего. Письмо для тебя передала.
Эдуар, раскрыв письмо, прочел:
«Мой дорогой Эдуар, благодарю тебя за браслет, но когда ты захочешь доставлять мне своими подарками удовольствие, не вручай их через послов столь же вызывающе глупых, как твой приятель…»
— Обо мне она упоминает? — спросил Эдмон.
— Вовсе нет! Тут все о частностях.
— Сегодня я снова отправлюсь туда.
— Как знаешь.
День прошел так, как обычно проходят дни, на исходе которых предстоит сделать нечто гораздо более важное, чем накануне; иначе говоря, Эдуар был поглощен одной-единственной мыслью, и все, кто встречался ему в тот день на пути, проходили мимо, словно тени, не оставляя в его голове ни малейшего воспоминания. Занавеси в окне напротив неизменно оставались задернутыми, и бывали даже минуты, когда Эдуар думал, что все это ему приснилось, и не мог взять в толк, что ему делать дальше. Стрелки стенных часов, которые, по всей вероятности, после полуночи побегут стремительно, теперь словно замедлили свое движение.
Одна из людских странностей состоит в том, что человек, с нетерпением ожидающий какого-нибудь часа, склонен навязывать времени такой же быстрый ход, какой имеет человеческая мысль. Так, Эдуар слонялся по комнате, припоминал, как началось его приключение, представлял себе все возможные его последствия, мечтал о неведомом мире, куда ему предстояло войти, — и остался крайне удивлен, что на все эти занятия ушло не более пяти минут.
Однако, как бы медленно ни двигалось время, долгожданный час приходит, и тогда, странное дело, все несущественное вмиг исчезает и уж кажется, что час этот наступил слишком скоро.
Пробило полночь!
Эдуар приблизился к окну, желая посмотреть, нет ли в окне его прекрасной соседки какого-либо движения, которое вернуло бы его к действительности.
Спустя две или три минуты он заметил, что занавесь на окне едва заметно приподнялась, и сердце его, только и ждавшее этого сигнала, бешено заколотилось.
Эдуар широко раскрыл окно.
В ответ окно напротив тоже широко растворилось.
Стояла кромешная тьма. Эдуар пошел за доской. Она была тяжеленная, и Эдуар понял, как нелегко будет установить эдакую махину между двумя домами.
«Что если она окажется короткой?» — мелькнуло в голове Эдуара.
Обуреваемый мыслями, которые навязывала ему обстановка, он поднес доску к окну и, желая удостовериться, что никто посторонний его не видит, выглянул наружу.
И в домах, и в природе — кругом все спало, от небесного Нептуна до земного консьержа, и Эдуар, приставив край своего моста к подоконнику, принялся двигать его, пока он не коснулся противоположного окна.
Осуществление этого маневра стоило Эдуару неимоверного труда: ему пришлось всем телом налечь на свой край доски, дабы она не вылетела, словно стрела, и не перебудила всю округу, разбив нижние окна. Мало того, что подобная оплошность враз лишила бы его всех предвкушаемых радостей, падение доски невозможно было бы объяснить соседям. Какими бы странными и эксцентричными ни могли быть привычки жильца, он не сумеет дать вразумительный ответ на вопрос, для чего он после полуночи кидал доску в десять футов длиной и два дюйма толщиной в окна соседнего дома, и понимание встретит разве что у стекольщиков.
Правды ради нужно признать, что, когда Эдуар ступил на мост, страх сломать себе шею тоже присутствовал в его душе.
Ясное дело, долго стоять на качающемся мосту он не мог, и очень скоро оказался верхом на доске, которая, какой бы толстой ни была, все же обладала свойствами трамплина, доставляющими удовольствие в гимнастическом зале и приводящими в ужас на высоте четвертого этажа.
Отступать, однако, было некуда, и Эдуар двинулся вперед с осторожностью, равной цене, которую он придавал своей жизни.
Добравшись до середины, он вспомнил о Мари. Теперь ему еще милей станет ее истрепанная добродетель, которую он всегда находил, одолев восемьдесят ступенек лестницы, милей, чем та, совсем новая, добродетель, к которой ведет дорога хоть, правда, и более короткая, ко гораздо более трудная, и которая вынуждает его проделывать весь этот в высшей степени нелепый трюк.
Коснувшись наконец края окна, он не мог удержаться от «уф!», вызванного скорее радостью от того, что он остался цел и невредим, нежели счастьем видеть свою возлюбленную.
Едва он спрыгнул на пол, как услыхал прелестный голос, уже слышанный им на балу:
— Уберите доску.
«Ну и ну! — подумалось Эдуару, — не любовь, а просто переселение на другую квартиру».
И он принялся втаскивать доску.
В комнате, где он очутился, было совсем темно; он стоял, обхватив руками дурацкую доску и не зная, куда ее деть. Если бы горел свет или он мог бы видеть себя со стороны, он бы в ту же секунду бросился в окно, предпочтя ужас нелепости своего положения.
Поскольку ухо его не улавливало никаких распоряжений, он отважился спросить:
— Куда можно положить доску?
Тотчас он почувствовал руку, которая повела его в темноте, и, обнаружив стену, доверил ей то, что через час или два будет ему дороже всего на свете. Потом рука повела его дальше и усадила на козетку. Тут в кромешной тьме начался полушепотом следующий исторический диалог:
— Вы намерены сдержать ваши обещания?
— Да.
— Знаете ли вы, чем я рискую, принимая вас здесь?
— А знаете ли вы, что я претерпеваю на пути сюда?
— Я могу потерять свою репутацию.
— А. я могу свернуть себе шею!
— Но ведь жизнь в сущности такая безделица!
— Позвольте, позвольте! Если вы ею не дорожите, не надо отбивать охоту у других.