Сказание об аде и рае, или Расторжение брака
– Да, – отвечал он. – Ад не может так широко разинуть свою пасть.
– А Сарра не могла бы стать меньше, как Алиса в стране чудес?
– Погибшая душа бесконечно мала, ее почти нет, она совсем усохла, замкнулась в себе. Бог бьется об нее, как звуковая волна об уши глухого. Она сжала зубы, сжала кулаки, крепко зажмурилась. Она не хочет, а потом – не может давать, вкушать, видеть.
– Значит, никому до нее не достучаться?
– Только Высший из всех может так умалиться, чтобы войти в ад. Чем ты выше, тем ниже можешь опуститься: человек способен привязаться к лошади, но лошадь не привяжешь к мыши. Один Христос спустился туда, к ним.
– Спустится ли Он снова?
– Время здесь не такое, как на земле. Те дни, когда Он был в аду, обнимали все минуты, которые были, есть и будут. В темнице нет никого, кому бы Он не проповедовал.
– Кто-нибудь услышал Его?
– Да.
– Вы писали, – сказал я, – что спасутся все. И апостол Павел так пишет.
– Наверное, всё и будет хорошо, как сказал Спаситель святой Юлиании Норвичской; но нам с тобой не стоит толковать о таких вещах.
– Потому, что они слишком страшны?
– Нет. Потому что ответ обманет. Если ты внутри, во времени, и спрашиваешь, как тебе поступить – ответ прост. Ты на распутьи, и ни один из путей не закрыт для тебя. Человек волен избрать вечную смерть; кто выберет ее, ее и получит. Но если ты пытаешься выйти в вечность и увидеть, как всё будет (иначе сказать ты не сумеешь) тогда, когда все возможности сменятся единственно-сущим, ты спрашиваешь о том, чего тебе не понять. Ты смотришь сквозь маленькие и ясные стекла времени. Свобода – дар, сильнее всего уподобляющий тебя Творцу; но увидеть ее ты можешь только в перевернутый бинокль, иначе она была бы слишком велика для тебя. Для тебя сменяются диапозитивы моментов, и во всяком из них ты волен сделать выбор. Ни смена этих временных кусочков, ни призрак «того, что могло бы быть» – еще не свобода, это всё стекла, линзы. Я говорю сейчас притчами, но они верней философских выкладок и даже мистических откровений, которые тщатся проникнуть глубже. Любая попытка увидеть облик вечности прямо, без этой линзы, искажает или уничтожает то, что знаешь о свободе. Вспомни доктрину предопределения. Она стоит на том, что Присносущий не дожидается будущего, и она права, но правоту эту покупает ценой свободы – истины важнейшей и глубочайшей из двух. Доктрина всеобщего спасения тоже поступается половиной правды. Тебе не понять вечности, пока ты во времени. Господь сказал, что мы – боги. Долго ли можешь ты смотреть без линзы на безмерность собственной души и вечную реальность ее выбора?
Вдруг всё изменилось. Я увидел огромных людей, неподвижно и безмолвно стоявших у серебряного столика. На нем, словно шахматные фигурки, передвигались люди крохотные; и я знал, что каждый из них представляет кого-нибудь из огромных, выражает, как в пантомиме, его глубинную природу. Люди-шахматы были мужчинами и женщинами, как они представляются друг другу и самим себе при жизни. Стол был временем. Огромные люди, глядящие на всё это – бессмертными душами шахматных. Голова закружилась у меня, я схватил учителя за руку и крикнул:
– Неужели это так? Значит, всё, что я тут видел – неправда? Значит, беседы призраков и духов – условное действо, а исход предрешен давным-давно?
– С таким же успехом ты можешь назвать их предвосхищением того, последнего выбора. А лучше не называть ни так, ни так. Ты видел ход событий немного четче, чем там, на земле: стекло тут яснее. Но смотрел ты всё еще сквозь него. Не жди от сна больше, чем он может дать.
– От сна? Значит я... еще... еще не здесь?
– Нет, сынок, – мягко сказал он и взял меня за руку. – Радоваться рано. Тебе еще предстоит испить горький напиток смерти. Ты видишь сон. Если будешь рассказывать его, говори ясно, что это было во сне. Не давай им, бедненьким, повода подумать, что они или ты заглянули туда, куда не заглянуть смертным. Я не хотел бы, чтобы мои дети стали Сведенборгами.
– Упаси Господь! – сказал я по возможности мудрым тоном.
– Господь и упас. Он это запретил. – Тут учитель снова стал на вид истиннейшим шотландцем. Я жадно глядел на него. Столик и фигурки исчезли, нас окружали тихие леса, залитые мирным предрассветным светом. Я стоял спиной к востоку, учитель – лицом ко мне. Вдруг лицо его осветилось, и высокий папоротник у его руки вспыхнул золотом. Тени потемнели. Всё время, что я тут был, птицы щебетали и хлопали, а сейчас они запели хором, и бесчисленные духи запели, и ангелы, и сам лес. Я осторожно взглянул через плечо, и, кажется, увидел на секунду краешек солнца, золотыми стрелами поражающего время, изгоняющего всё призрачное. Я закричал, кинулся к учителю и уткнулся лицом в складки его одеяния. «Утро! – плакал я. – Утро застало меня, а я – только призрак!». Свет всем своим весом обрушился на меня. Складки одеяния стали складками старой, залитой чернилами скатерти, в которую я вцепился, падая со стула, тяжелые слитки света – моими книгами. Я лежал в холодной комнате у черного, остывшего камина, и часы били трижды над моей головой.