Письма к Юлии Губаревой
У. я видел в нашем городе-спруте, он произвел на меня гнусное впечатление (…)
Я не пью, не курю, не ем, все это мне категорически запрещено, только читать еще разрешается, но это, как говорит один мой знакомый, — пока зрение хорошее. Про курение же другой мой знакомый, И. Бродский, сказал: «Если не курить утром после кофе, тогда и просыпаться не стоит…»
Костя Симун не звонил.
Аксенов ехал по Нью-Йорку в такси. С ним был литературный агент. Американец задает разные вопросы. В частности:
— Отчего большинство русских писателей-эмигрантов живет в Нью-Йорке?
Как раз в этот момент чуть не произошла авария. Шофер кричит в сердцах по-русски: «Мать твою!..»
Василий говорит агенту: «Понял?»
Мы заняты покупкой дома, чтобы на старости лет отъехать от Нью-Йорка миль на сто. Предложений масса, но и препятствий хватает, и свести их нетрудно к общему знаменателю: у нас мало денег. Но пока что мы продолжаем с хамским видом осматривать виллу за виллой. Ждем какой-то невероятной удачи.
Я раза два в год бываю неподалеку от вас — этой весной был в Португалии, в Ирландии, в Мюнхене, где после восьми часов почти невозможно купить бутылку водки. Но я купил.
Посылаю тебе копию рисунка Бродского, запечатлевшего нашего Серю на одной лит. конференции. Также — взгляни на копию пригласительной открытки от президента Суареша. А теперь скажи — ты меня уважаешь?
Что еще? Мама и Коля на даче, с туповатой нянькой и ее кретином-мужем, бывшим, между прочим, акробатом. Мы с Леной циркулируем между дачей и Нью-Йорком. Такса Яша путешествует с нами. Как я тебе, видимо, уже сообщал, эрекция у него — 24 часа в сутки. Про себя этого сказать не могу. И вообще, я ушел из Большого Секса.
Катя полюбила итальянского бас-гитариста, который в свободное от своей додекакофонии время, к счастью, где-то работает. Зовут его Тони Боно, и слово «Моцарт» он впервые услышал от меня. Они где-то пропадают. Надо отдать Кате должное — денег не просит, но и уважения — ноль. Один лишь раз она приподняла брови, когда узнала, что меня напечатали в телевизионной программе. Это соответствовало ее представлениям о Большой Культуре.
Лена не меняется, в том числе — и не стареет. Половина наших соседей уверена, что Коля — мой внук, а Лена — дочь. Я самый старый в семье после Норика.
Все, что происходит у вас, меня живо интересует, по самому, как говорится, большому счету, но преимуществ стороннего наблюдателя я не ощущаю, конечно.
Все как-то странно запуталось. Десять лет жизни в этих краях как-то незаметно нас изменили. Существенно и то, что у меня двое американских детей. Коля сплошь переводит с английского: «Папа на телефоне для Майкла».
Недавно, когда у нас сидели гости и Коле надоело, что на него никто не обращает внимания, он выждал паузу и внятно сказал: «Папа, никогда не говори слово „хуй“, это очень плохое слово». Дольше всех смеялась бабка.
Донат стремительно обходит по утрам все окрестные продуктовые магазины, и всякий раз, когда мы с Леной приглашаем его в какой-нибудь ресторан, он, поев, говорит одну и ту же фразу: «Впервые я в этой засранной Америке вкусно поел».
Юля, главное — не подумай, что я веселый и тем более счастливый человек. О, нет.
Всех обнимаю, помню и люблю, даже Лену Шварц.
Ваш.
* * *26 сентября (1988)
Милая Юля, спасибо за письмо, телеграмму своевременно получил и был тронут, тем более что сам ничьих дней рождения не помню, кроме Катиного и Колиного, да и то лишь потому, что Коля родился в один день с Гитлером, а Катя — с Пушкиным.
Все лето мы с Леной занимались покупкой дома в ста милях от Нью-Йорка, это было необходимо, чтобы закрепить и сохранить деньги, свалившиеся мне на голову из одного беспечного издательства. Хранить деньги в банке мы не можем (долго объяснять — почему), а дом, даже самый паршивый, — это нечто такое, что дорожает + земля — единственный товар, которого не становится больше даже в Америке, короче, мы вынуждены были сделать это, на всех этапах нас обманывали, и в результате мы все же купили акр земли с домишкой на фантастических по кабальности условиях: 16 тысяч сразу (семь с половиной из которых мы назанимали) и остальные 34 тысячи в течение двух лет. Иными словами, едва перебравшись из категории «вопиющая нищета» в категорию «опрятная бедность», мы купили дом (портрет которого прилагаю) и теперь два года вынуждены провести в строжайшей экономии. Я — единственный в семье понимаю, насколько авантюрно все это предприятие, но выхода не было: в Америке деньги, не закрепленные каким-нибудь страховым, банковским или частнособственническим коэффициентом, тают стремительно. В общем, нам предстоят два тяжких года, зато этот блядский дом, если все будет в порядке, на 30–40 процентов решает проблему нашей старости. Прости за столь обстоятельную и малоинтересную информацию.
Войнович рассказывал: «Шесть лет я живу в Германии. Языка практически не знаю. Ассимилироваться в мои годы трудно. Да и ни к чему. И все-таки постепенно осваиваюсь… И даже с немецким языком проблем все меньше. Однажды шел я через улицу. Размечтался и чуть не угодил под машину. Водитель опустил стекло и заорал: „Du bist ein Idiot“. И я, — закончил Войнович, — неожиданно понял, что этот тип хотел сказать…»
(Из книги М. Волковой и С. Довлатова «Не только Бродский»)
По Нью-Йорку бродят в неисчислимом количества советские граждане, причем это выглядит так естественно, что я уже несколько раз слышал восклицания: «Где же Гордин? Где же Валерий Попов?», как будто Бродвей самое подходящее место для них. Здесь Женя Рейн, дня за три до него прилетел Толя Найман, 1 октября прилетает Кушнер, из Калифорнии на похороны Генки Шмакова явилась Ася Пекуровская, Бродский по тому же грустному поводу (Шмаков умер от СПИДа) вернулся из Лондона, в общем — сошлась вся улица Рубинштейна. 29-го, в четверг, у Рейна с Иосифом совместный вечер, а обо мне в программе сказано: «Участвует Довлатов» — буду держать микрофон или воду менять в графине.
Ты пишешь, чтобы я прислал свои книжки, и какие-то экземпляры двух или даже трех последних (всего их — одиннадцать, правда, все тоненькие) у меня есть, но я не уверен, что перестройка зашла так далеко, что эмигрантские книжки можно посылать на общих основаниях. Во всяком случае, Лева Аннинский в Лиссабоне отказался взять мою книжку, короче — я всучу для тебя парочку с кем-то из ленинградцев (извини за стиль — «всучу с кем-то»), может быть, с Кушнером. В свое время я давал что-то Гранту Матевосяну для передачи Тамаре. Соснора тоже кое-что брал с собой. Однако не уверен, что все это достигло цели. Ты не так уж много потеряла.
В течение месяца у меня выйдут по-русски две штуки, затем, ближе к весне — одна по-английски, на которую мы возлагаем некоторые денежные упования, а дальше — видно будет. Вообще-то мой литературоцентризм
изрядно поколеблен рождением младшего ребенка, и теперь я больше отец, чем подающий надежды литературный изгнанник. Кстати, у Аксенова на стене висит что-то вроде стенгазеты, и там под фотографией голого Никеши сказано: «Русский писатель в изгнании».
Твой знакомый Валерий Хайченко действительно звонил, попросил о какой-то мизерной услуге и через два дня умер, что мы восприняли как экстраординарную форму деликатности.
Скульптор Константин тоже звонил, и по тому, что я мог понять из телефонного разговора, его насущные профессиональные дела не так уж плохи. Во всяком случае, его пытаются надуть с каким-то контрактом, а это значит, что он для кого-то представляет интерес, это уже нечто. Мой агент любит повторять: «Чтобы грабить тебя, я должен сначала сделать тебя богатым». Но, увы, до этого сейчас так же далеко, как в 1965 году.
Сане Лурье огромный привет. Уверен, что к низости, учиненной в отношении меня редакцией «Невы», он ни малейшего касательства не имеет.
Через минуту по телевидению начинаются дебаты между Дукакисом и Бушем — надо смотреть. Дукакис — это наш, скажем, Микоян, а Буш — что-то близкое, скажем, к Молотову.