Лиходолье
Снова темнота, жуткая, непроглядная. И как в такой жить можно? А люди как-то целую жизнь проживают, умудряясь искренне радоваться этой самой жизни, улыбаются и плачут под ромалийские песни, находят любимых и растят детей. Встречала я слепых не раз, пока путешествовала с ромалийским табором, но никогда не думала, что сама окажусь в их числе.
Скрипнула половица, легкие шаги приблизились, и я поневоле вздрогнула, когда на колени мне упало жесткое льняное полотенце.
– Пойдем, провожу тебя до бани, а то сослепу на лестнице упадешь и свернешь шею, а мне перед твоим мужем оправдываться. – Сильная, крепкая женская рука поддела меня под локоть и рывком подняла с лавки, да так быстро, что я едва успела схватить полотенце, не давая ему соскользнуть с колен. – Меня, кстати, Литой кличут. А тебя, пришлая?
Я на мгновение задержалась с ответом, а потом назвала имя, когда-то давно, еще в прошлой жизни, данное лирхой Ровиной. Привыкла я к нему и уже редко откликалась на родное, подаренное матерью в шассьем гнездовище. Даже Искра, поначалу пробовавший звать меня шассьим именем, довольно быстро вернулся к ставшему привычным прозвищу и вспоминал о ромалийском имени только в людских деревнях.
– Мия, значит. – Дочка старосты цокнула языком, пару раз повторила новое слово, то меняя ударение, то растягивая гласные. Будто на вкус пробовала. – Пойдем, красавица, в баньку. Я тебя придержу.
– А палку мою взять? – запоздало спохватилась я, пытаясь вывернуться из цепкой руки Литы, крепко державшей меня повыше локтя. Дотянулась свободной рукой до длинных шершавых пальцев: холодные как лед.
– Да зачем она тебе в бане-то? – удивилась моя провожатая, мягко направляя меня в сторону выхода. – Напитается влажным жаром, а потом того гляди – рассохнется и сломается по дороге, оно тебе надо? Ты осторожней, тут ступеньки начинаются. Я тебя до баньки провожу и обратно, до дома. Или мужа твоего позову, если мне не доверяешь. Давай – ножку вниз, тут ступенька высокая будет…
Вот так с грехом пополам мы и спустились – одной рукой я скользила по гладким перилам, сделанным из тонкого деревца со снятой корой, за другую меня поддерживала Лита, предупредив, когда лестница наконец-то закончилась. Несколько шагов вперед, переступить через порожек – это была горница, я запомнила ее по пряному аромату трав, висевших в пучках где-то под потолком. Еще одна лестница – на этот раз крыльцо. Свежий, ставший сырым и прохладным ветер с запахом застоявшейся воды окатил лицо неприятной моросью. Странно, только недавно смотрела в окно – небо было ясным, если не считать нескольких пушистых облачков над макушками деревьев, а сейчас кажется, будто его от края до края затянуло сырой пепельно-серой пеленой туч, сыплющей противной изморосью.
– Ой, а вот и муж твой отыскался, – звонко рассмеялась старостина дочка, ведя меня по неровной вытоптанной дорожке. – Ходит вокруг бани да нехорошо так на наших баб зыркает, будто боится.
Искра-то и боится? Ну-ну. Скорее, как и я, чувствует себя неуютно в крохотном людском поселении, где в случае чего не спрячешься, не скроешься в толпе – ведь все здесь на виду. Любая новость разносится быстрее степного пожара, и стоит кому-то в чем-то тебя заподозрить, как вся деревня поднимется и вытолкает взашей, а то и на вилы поднять попытается.
– Видать, любит тебя крепко, – холодно и, как мне показалось, с легкой завистью произнесла Лита, ускоряя шаг и тем самым вынуждая меня ухватиться за ее крепкое, натруженное запястье свободной рукой.
Под пальцами я ощутила какую-то плетеную веревочку не то из конского волоса, не то из тонкого-тонкого льна, протянутую сквозь гладкие холодные бусинки. Амулет какой-то, не иначе. Любят крестьяне увешивать себя побрякушками по поводу и без него, причем в каждой деревне чаще всего оказывается свой оберег «на всякий случай». Будучи еще в ромалийском таборе, я как-то видела у Ровины целую шкатулку, наполненную оберегами со всех концов Славении: были там и крохотные, с ноготок размером, железные подковки, и кольца с выбитыми на ободке словами коротенькой молитвы к единому людскому богу, и плетеные свадебные пояски с кисточками, украшенными костяными бусинами. Разные они все были, и грубые, будто сделанные неумелыми еще детскими ручонками, и изящные, вышедшие из рук городских мастеров своего дела, но их все объединяла одна цель – защитить своего владельца от нечистой силы, от подлунной нежити и призраков.
– Не тронь!
По пальцам сильно, с оттяжкой, хлестнула крепкая ладонь. Я отшатнулась, выпуская локоть старостиной дочки, отступила на шаг назад, чувствуя под ногами не глинистую дорожку, а скользкую высокую траву, жесткую, колющую лодыжки даже сквозь тонкие вязаные носки. Осока, злая болотная трава. За такую и не ухватишься толком, не изрезав пальцы до крови.
– Куда пятишься, дурища слепая! – Окрик, раздражения в котором куда больше, чем злости. Шершавая натруженная ладонь хватает меня за запястье и тянет прочь из колючей травы. – До пруда пять шагов, еще не хватало, чтобы шею свернула на обрыве!
Я промолчала, покорно позволяя вывести себя на дорожку. Лита, по-видимому, расценила мое молчание как обиду и уже гораздо мягче произнесла:
– Не серчай за грубость. Амулет чужим нельзя трогать, а то силу потерять может.
– Поняла. Я же не нарочно. – Я постаралась улыбнуться, не зная, смотрит ли на меня старостина дочка. – У меня пальцы заменяют глаза, коснулась – вроде как взглядом окинула. От чего оберегаешься?
– От безбрачия, – очень тихо и очень серьезно ответила девушка. – Ты голову наклони, у баньки притолока низенькая. Пришли мы уже.
Скрипнула, открываясь, дверь, и в лицо мне пахнуло влажным жаром с ароматом дыма и еловой хвои. Заливистый женский хохот доносился откуда-то из глубины бани, звонкий, задорный, – похоже, банный день тут устроила вся женская половина этой крохотной деревеньки, и мне, честно говоря, стало не по себе. Было что-то неправильное в этой тесной баньке, где аромат хвои мешался со сладковатым, едва ощутимым запахом болотного аира и перечной мяты. Вроде и Искра за дверью оберегает, чтобы беды не стряслось, и бабам здешним я ничем насолить не успела, а все равно гложет что-то изнутри, царапает, будто туго свернувшаяся внутри человечьего тела золотая шасса топорщит янтарный гребень и тихонечко, предупреждающе шипит.
– Раздевайся, Мия. – Старостина дочка аккуратно подтолкнула меня к узенькой лавке, на которой я нащупала ворох сброшенной одежды, и захлопнула дверь предбанника, не давая теплу ускользать. – Прямо догола. Снимай все. Пока бабы тебя помоют, я быстренько платье твое простирну и сушить вывешу, а то пропылилось все. Да не бойся ты, не обидят тебя в парильне. Только на высокую полку не забирайся, и все хорошо будет.
Я кивнула и принялась теребить узелок на горловине застиранного добела льняного платья, того самого, что валялось, зашитое в мешок, в углу Искровой хибары, где он предпочитал прятаться после не самой удачной охоты в Загряде. Небольшой «ничейный» домик, выстроенный у самой реки. С прохудившейся крышей, обшарпанными стенами и облезлым крыльцом. Помню, как подгнившие мостки стонали под тяжестью железного оборотня, когда тот выбирался из воды, держа меня, успевшую сменить облик и потому трясущуюся от холода, на плече. Как Искра заносил меня в дом, второпях едва не высадив хитро подпертую дверь, как метался по холодному, сырому залу, ища, во что меня завернуть и как согреть, пока я не простыла до полусмерти в человечьем облике. Это платье он нашел уже потом, после того как я проснулась рано утром на полу у жарко горящей печи завернутая в два ветхих одеяла и прижатая к обнаженной груди Искры, успевшего сменить облик и согревавшего меня теплом человеческого тела. Я не стала спрашивать, кому принадлежало это платье, надорванное по плечевому шву и с обтрепанным подолом, но новому телу оно оказалось как раз впору. И оказалось настолько удобным, что позже я не захотела менять его на более нарядное, яркого зеленого цвета, выторгованное харлекином на базаре ближайшего к Загряде села. Так и лежит обновка, аккуратно свернутая, в моей сумке вместе с таррами и золотыми Ровиниными браслетами.