Среди мифов и рифов
Из письма читателя Ю. А. Виноградова:
«Вы пишете: „…Воронин не мог забыть завхоза, сбитого бочками на палубе уходящего под лёд парохода“. Хорошо бы упомянуть, что звали завхоза Борисом Могилевичем. Был он, как говорили коллеги по Главсевморпути моей мамы, исследовательницы Арктики А. И. Виноградовой, очень хорошим человеком и погиб, как известно, стараясь снять с тонущего корабля что-то вроде ящика с апельсинами для детей, высаженных на лёд. Думаю, что в Вашей книге Могилевичу был бы наиболее долговечный памятник. Жив его сын…»
В 1936 году в первый рейс вышел с ленинградского судостроительного завода первый советский теплоход «Челюскинец». В его названии на дальнем плане маячил Семён Челюскин, на среднем — «Челюскин» и на крупном — недавние подвиги челюскинцев.
В марте 1940 года теплоход, следуя из Нью-Йорка в Ленинград, при подходе к таллинскому рейду выскочил на каменистую банку. Поднявшимся штормом судно переломило на две части. Носовая осталась на мели, а кормовую понесло ветром. Корму поймали милях в семи от носа, что дало возможность говорить легкомысленным морским острякам, что «Челюскинец» — самое длинное на планете судно. В суровые дни блокады рабочие Кировского завода сшили две половины. И после войны «Челюскинец» продолжал плавать.
Первый раз я миновал мыс Челюскина летом 1953 года на среднем рыболовном траулере по пути из Беломорска во Владивосток.
Мыс мрачен и тосклив. На нём полярная станция.
Мы пробирались близко от берега по узкой полынье. Южные ветры немного отогнали лёд от берега. И мы влезли в эту щель.
Зимовщики увидели караван, первые после долгой зимы суда. Зимовщики входили в воду, расталкивая льдины баграми, и махали нам шапками.
И мы несколько раз выстрелили из винтовки, отдавая им и Семёну Ивановичу салют, не записанный ни в каких протоколах.
С мыса ответили ракетой.
Осенью шестьдесят восьмого года судьба привела на самый длинный в мире теплоход. Он был уже здорово стар. Уже побаивался открытых океанов и даже малосольных льдов Финского залива. Мы работали на коротких рейсах вокруг Европы.
Богатая родословная нашего теплохода порождала иногда забавные казусы. Так, например, при отходе из Ленинграда на Гданьск рысьеглазый лейтенант-пограничник с молодым рвением обнаружил у нас на борту нарушителя. Им оказался отличник комтруда моторист Смирнов.
— Откуда у вас на борту этот человек? — зловеще спросил лейтенант, тыкая в моториста его паспортом.
Мы объяснили, что этот человек плавает здесь четвёртый год.
— Как он может плавать здесь, если он с другого судна? — ещё более зловеще спросил лейтенант.
— Почему он с другого? Он с этого!
— А это что? — торжествующе спросил лейтенант, тыкая пальцем в паспорт моториста. Там в графе «Название судна» стояло: «ЧЕЛЮСКИН» — вполне понятная описка дамы-писаря из отдела кадров.
— Но, товарищ лейтенант, ведь такого судна сейчас вообще нет в природе! Оно утонуло в тридцать четвёртом. Тебе сколько тогда было, Смирнов?
— Нисколько не было! — сказал перепуганный моторист.
— Как же оно утонуло, если тут чёрным по белому: «ЧЕЛЮСКИН»?
Лейтенант, конечно, через часок всё понял, но потребовал замены паспорта. Но самое смешное, что он ещё написал докладную на своих коллег в Таллине, Керчи и других портах. Коллеги четыре года табанили, выпуская Смирнова с неточным документом. Но они, в свою очередь, быстренько выяснили, что сам рысьеглазый выпускал Смирнова трижды из Ленинграда на утонувшем давным-давно пароходе. И только в четвёртый раз его ущучил. В результате рысьеглазый получил самую большую нахлобучку.
Странная вещь — одухотворённость старого судна, покосившейся избы, растрескавшегося комода.
В ночные тихие вахты толпились в угловатой рубке старомодного теплохода сотни теней. Это были тени тех, кто отдал холодной стали своё тепло в прошлые десятилетия. Заходил и сам Семён Иванович, и Эрнест Кренкель, и моряки, взлетевшие на воздух в Архангельске, и капитан Воронин, и Мария Прончищева, и блокадные работяги.
Разгрузка в Сорри-доке
В Англии четыре миллиона собак, шесть миллионов кошек, восемь миллионов птиц в клетках, двадцать пять тысяч официально зарегистрированных привидений.
В центре Северного моря тяжко колышется и гудит буй по имени Пит. Его зовут ещё Большой Пит. От Пита до Лондона уже близко, от него пахнет Англией. Опасно не усмотреть Пита, не засечь его радаром. Это и несколько позорно.
Когда я высматриваю Пита среди серых волн, в тумане, в промозглости и холодных брызгах, и когда я вдруг вижу колышущуюся точку, то говорю:
— Здорово, Пип!
Пита я давно перекрестил в Пипа. И дядюшка Диккенс берёт нас под своё покровительство, ведёт к себе домой. И тощая сварливая супруга невозмутимого Джо режет хлеб, прижимая его к груди и наталкивая в буханку иголки и булавки.
Англия начинается для меня с детских книжек.
Когда плывёшь по Темзе и гладишь брюки, одновременно через иллюминатор каюты разглядывая чумазый буксир «Джозеф Конрад», то можешь брюки спалить. Если это новые, с великим трудом сшитые брюки, то обидно. Ещё обиднее, если считаешь себя выдающимся мастером по глажке флотских брюк.
Корень неприятности не только в том, что я гладил и одновременно пялил глаза на Темзу и «Джозефа Конрада». Просто привык к суконным брюкам: старомоден, отстал от века. В результате поднял утюг вместе с полотенцем, через которое гладил, и большим куском синтетических брюк.
На запах палёного прибежал первый помощник Коля Кармалин. Он даже не удивился. Сказал:
— Опять?
Не везло мне с разными предметами туалета. То капитану не понравились белые канты на пилотке подводника, которую я носил для удобства. И я замазал канты тушью. При первом дожде тушь потекла и воротник белой нейлоновой рубашки оказался навсегда небелым. Ещё в Ленинграде полу плаща затянуло в блок. Но вот — брюки… Я хотел их сразу выкинуть в Темзу — Коля не дал. Он был хороший человек и оптимист, считал, что есть на планете мастерские, где в брюки вставляют новые куски.
Темза — рабочая река. Я ещё не видел рек, которые работали бы так монотонно, непрерывно, привычно. Как здоровенная ломовая лошадь. Сколько она несёт на себе судов, барж, буксиров, паромов… И всё безропотно, без кнута, без окрика. Между болот. Под серым, дымным небом. Хорошая, добрая лошадь Темза. То длинно вздохнёт приливом, то тихо выдохнет отливом.
Гринич стоит на плёсе Гринич Рич. Там на причале горят два красных вертикальных огня. И видны высокие мачты парусника. Это «Кати-Сарк» спит в сухом старинном доке на нулевом меридиане. Теперь «Кати-Сарк» стало веселее. Появилась рядом внучка — маленькая знаменитая «Джипси-Мот». Её тоже можно увидеть прямо с середины Темзы.
С плёса Лаймхаус Рич мы завернули в бассейн Гринленд через первый шлюз Суррей-Коммершел-дока. Моряки всего мира называют его просто Сорри-док.
При швартовках моё место было на корме. С кормы мало видно. Что там с нами буксир делает, куда мы летим, зачем — это всё на мостике известно. Тьма была уже полная. На другой стороне Темзы неярко мигали рекламы пива, овсяных хлопьев и электрических бритв «Филиппс».
Угол шлюза приближался быстрее, чем мне хотелось. На углу мигала мигалка. Я докладывал на мостик дистанцию до стенки всё более тревожным голосом. С мостика, как положено, напоминали: «Кранцы! Кранцы!» Матросики висели с кранцами головами вниз.
Всё было проделано согласно правилам хорошей морской практики, но прикосновение к английской земле оказалось довольно крепким. Во всяком случае, такого красивого столба искр, какой высек наш старый теплоход из старых камней Сорри-дока, я давно уже не видел.
Естественно, мостик объяснил мне кое-что про мои глаза, мой глазомер, умение определять дистанцию и другие морские качества.