Темные аллеи (2011г.)
Annotation
Сборник рассказов «Темные аллеи» Ивана Бунина, лауреата самой престижной в мире Нобелевской премии, по праву считается эталоном любовной прозы. Бунин был единственным писателем своего времени, который осмелился так открыто и красиво говорить об отношениях между мужчиной и женщиной - о любви, которая может длиться всего мгновение, а может - и всю жизнь... «Темные аллеи» шокируют своей откровенностью и изысканной чувственностью. Это, пожалуй, одна из лучших книг русской литературы ХХ века.
Иван Бунин
Темные аллеи
Кавказ
Баллада
Степа
Муза
Поздний час
II
Красавица
Дурочка
Антигона
Смарагд
Волки
Визитные карточки
Зойка и Валерия
Таня
В Париже
Галя Ганская
Генрих
Натали
III
Речной трактир
Кума
Начало
«Дубки»
«Мадрид»
Второй кофейник
Холодная осень
Пароход «Саратов»
Ворон
Камарг
Сто рупий
Месть
Качели
Чистый понедельник
Часовня
Весной, в Иудее
Ночлег
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
Иван Бунин
Темные аллеи
Темные аллеи
В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими черными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казенная почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьезный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик-военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, еще чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит, и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый.
Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы.
– Налево, ваше превосходительство! – грубо крикнул с козел кучер, и он, слегка нагнувшись на пороге от своего высокого роста, вошел в сенцы, потом в горницу налево.
В горнице было тепло, сухо и опрятно: новый золотистый образ в левом углу, под ним покрытый чистой суровой скатертью стол, за столом чисто вымытые лавки; кухонная печь, занимавшая дальний правый угол, ново белела мелом, ближе стояло нечто вроде тахты, покрытой пегими попонами, упиравшейся отвалом в бок печи, из-за печной заслонки сладко пахло щами – разварившейся капустой, говядиной и лавровым листом.
Приезжий сбросил на лавку шинель и оказался еще стройнее в одном мундире и в сапогах, потом снял перчатки и картуз и с усталым видом провел бледной худой рукой по голове – седые волосы его с начесами на висках к углам глаз слегка курчавились, красивое удлиненное лицо с темными глазами хранило кое-где мелкие следы оспы. В горнице никого не было, и он неприязненно крикнул, приотворив дверь в сенцы:
– Эй, кто там!
Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже еще красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с темным пушком на верхней губе и вдоль щек, легкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под черной шерстяной юбкой.
– Добро пожаловать, ваше превосходительство, – сказала она. – Покушать изволите или самовар прикажете?
Приезжий мельком глянул на ее округлые плечи и на легкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил:
– Самовар. Хозяйка тут или служишь?
– Хозяйка, ваше превосходительство.
– Сама, значит, держишь?
– Так точно. Сама.
– Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведешь дело?
– Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю.
– Так. Так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя.
Женщина все время пытливо смотрела на него, слегка щурясь.
– И чистоту люблю, – ответила она. – Ведь при господах выросла, как не уметь прилично себя держать, Николай Алексеевич.
Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел:
– Надежда! Ты? – сказал он торопливо.
– Я, Николай Алексеевич, – ответила она.
– Боже мой, боже мой! – сказал он, садясь на лавку и в упор глядя на нее. – Кто бы мог подумать! Сколько лет мы не видались? Лет тридцать пять?
– Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю?
– Вроде этого… Боже мой, как странно!
– Что странно, сударь?
– Но все, все… Как ты не понимаешь!
Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить:
– Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах?
– Мне господа вскоре после вас вольную дали.
– А где жила потом?
– Долго рассказывать, сударь.
– Замужем, говоришь, не была?
– Нет, не была.
– Почему? При такой красоте, которую ты имела?
– Не могла я этого сделать.
– Отчего же не могла? Что ты хочешь сказать?
– Что ж тут объяснять. Небось помните, как я вас любила.
Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал.
– Все проходит, мой друг, – забормотал он. – Любовь, молодость – все, все. История пошлая, обыкновенная. С годами все проходит. Как это сказано в книге Иова? «Как о воде протекшей будешь вспоминать».
– Что кому Бог дает, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь – другое дело.
Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся:
– Ведь не могла же ты любить меня весь век!
– Значит, могла. Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот… Поздно теперь укорять, а ведь, правда, очень бессердечно вы меня бросили, – сколько раз я хотела руки на себя наложить от обиды от одной, уж не говоря обо всем прочем. Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня – помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие «темные аллеи», – прибавила она с недоброй улыбкой.
– Ах, как хороша ты была! – сказал он, качая головой. – Как горяча, как прекрасна! Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались?
– Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.
– А! Все проходит. Все забывается.
– Все проходит, да не все забывается.
– Уходи, – сказал он, отворачиваясь и подходя к окну. – Уходи, пожалуйста.
И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил:
– Лишь бы Бог меня простил. А ты, видно, простила.
Она подошла к двери и приостановилась:
– Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну да что вспоминать, мертвых с погоста не носят.
– Да, да, не к чему, прикажи подавать лошадей, – ответил он, отходя от окна уже со строгим лицом. – Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. Извини, что, может быть, задеваю твое самолюбие, но скажу откровенно – жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал – пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни.