Обратной дороги нет (cборник)
Я шагнул к гитлеровцу. Он стал пятиться от меня в угол. Следов крови на нем не было. Значит, не ранен. Это то, что нам нужно. Я взял его за ворот и встряхнул, чтоб тверже стоял на ногах. Ноги у него от страха подгибались, как резиновые.
В блиндаж заглянул Макагонов.
— Ну, как? — спросил он.
— Есть, — ответил я и подтолкнул «языка» к двери. Фашист был потрясен и подавлен, он не сопротивлялся, покорно принял кляп и дал связать руки. Он не сводил с меня расширенных от ужаса глаз. Вид у меня действительно был устрашающий. Белый костюм окрасился кровью, ведь я ползал в блиндаже между ранеными и убитыми.
Разведчики собрали документы. Дело было сделано, тронулись в обратный путь.
Благополучно достигли прохода в проволочном заграждении. Нас никто не преследовал. Отделение, которое оборонялось на этой высотке, было полностью уничтожено, а соседи, вероятно, не обратили внимания на нашу возню. Да и произошло это в десять — пятнадцать минут, рассказывать долго, а там все совершилось с молниеносной быстротой.
Пленного привели в штаб; я сдал вместе с ним захваченные документы и направился к себе в блиндаж. Там все были возбуждены и веселы. Пролеткин, как обычно, втянул в спор Макагонова, и каждый из них, в соответствии со своими взглядами на жизнь, защищал собственную точку зрения.
Впрочем, на этот раз Макагонов спорил с Сашей без азарта и все поглядывал в мою сторону. Когда я вышел покурить, Макагонов последовал за мной. Он стоял рядом, мялся, покашливал, видно, хотел что-то сказать, но не решался.
— Что с тобой, Макагонов?
— Да я так, про задание хочу сказать.
— Говори. В чем дело?
— Уж вы извиняйте, товарищ лейтенант, лез я с советами…
— Спасибо, — сказал я, — помогай мне и впредь, ты опытный разведчик, а я, хоть и лейтенант, в разведке — новичок.
Мы провели много поисков. Макагонов почти всегда был рядом со мной, и первое время я частенько поглядывал в его сторону, прежде чем подать сигнал.
На всю жизнь запомнил я своего фронтового учителя — рядового Макагонова.
3
Ранним апрельским утром 1942 года в расположении гитлеровцев появились белые флаги с черной свастикой. Прикрепленные к тонким длинным шестам с явным расчетом, чтобы их видели русские, они развевались на высотах позади немецких траншей.
Я первым заметил флаги. Готовил поиск и провел всю ночь на наблюдательном пункте вместе с рядовым Голощаповым. Мы изучали поведение «объекта», на котором предполагалось взять «языка». Я следил за режимом огня, выявлял ракетчиков, засекал вспышки пулеметов, примечал ориентиры, чтобы потом в темноте вывести группу точно к цели.
Ночь была сырая и зябкая. Пахло талым снегом. НП представлял собой продолговатую яму в мокрой земле, на дне ямы кисла солома, втоптанная в липкую грязь.
Белая дымка утра рассеивалась, когда я закончил работу и собирался уходить с переднего края «домой» — в землянку, где жил с разведчиками. Вот в этот момент, посмотрев в сторону противника, я и обнаружил флаг. Вначале один, против обороны своего полка, а потом — еще два флага — перед соседними частями — справа и слева.
Земля во многих местах уже очистилась от снега, мутные лужи за ночь подернуло ледяной корочкой. Рощи и кусты стояли голые — лист еще не пробился. Белые флаги плавно колыхались на сыром апрельском ветру.
— Опять нам где-то морду набили, — мрачно сказал Голощапов.
— Ты вчера сводку информбюро читал? Где у фашистов наступление шло? — спросил я.
— Читал, не поймешь. Ежели наши город отбили — полгазеты исписано. А коли нам хребтину наломали…
— Моральный дух надо поддерживать, веру в свои силы, — нехотя возразил я. У Голощапова такой характер — ругательный, о чем ни заговори — будет ругать. Скажи о фашистах — станет их поносить, пойдет речь о наших, и своим достанется. Я прощал этот недостаток пожилому солдату потому, что, несмотря на брюзжание и «разговорчики», он все выполнял добросовестно. До войны Голощапов был колхозником, привык все делать по-хозяйски, основательно. Этот немолодой, много потрудившийся на своем веку человек относился к той категории русских, которые трудны на подъем, но уж если берутся за дело — делают его хорошо.
— Веру враньем не укрепишь, — ворчал Голощапов, — для веры правда нужна.
— Какое же в этом вранье? Просто об одном коротко пишут, о другом пространно.
Голощапов еще что-то проворчал, за ночь он тоже промерз и намаялся. Да не только за ночь, всю зиму сорок первого мотался с полком по лесам и полям на свирепом морозе. Устал, иногда подумывал: «Хоть бы ранило — отоспался бы в госпитале на чистой постели, в бане настоящей попарился…»
Я не стал с ним спорить, позвонил по телефону и доложил начальнику разведки капитану Новикову о флагах. У начальника разведки находился комиссар полка майор Арбузов. Он взял трубку. Как обычно, говорил спокойно и не торопясь.
— Как ведут себя немцы?
— Тихо.
— Ночью движения не отмечалось?
— Нет.
Майор помолчал, потом задумчиво добавил:
— День сегодня такой, что можно ждать от них любой подлости.
— А что за день? — спросил я.
Арбузов дышал над трубкой. Что-то его сдерживало, не говорил прямо о случившемся. Наконец комиссар сказал:
— Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста.
Он всегда говорил в таком тоне: «прошу вас», «было бы очень хорошо», «пожалуйста». Все знали, что еще недавно, до войны, Арбузов был вторым секретарем райкома партии где-то на Алтае. Огромного роста, с очень добрым выражением крупного, несколько располневшего лица, комиссар, несмотря на военную форму, воспринимался окружающими человеком гражданским, сугубо партийным работником. Отдавая распоряжения, Арбузов не стоял по стойке «смирно» и сам не требовал этого от подчиненных. Он отлично понимал — это будет выглядеть у него неестественно и покажется напускным или даже смешным. Поэтому комиссар держал себя просто, занимался делом без лишних формальностей и некоторых, чисто внешних, военных правил. Но это совсем не значило, что его обходили и не слушались в делах служебных. Совсем наоборот! Уж если Арбузов скажет: «Прошу вас», то человек бросит все и выполнит распоряжение.
Была в Арбузове какая-то государственная непререкаемость. Он мог послать человека на смерть без колебания, если того требовало общее дело. Ни у кого ни на минуту не появлялось сомнения в необходимости такой жертвы. Каждый был уверен, если сказал комиссар, то это единственно правильно, неизбежно и честно. И вместе с тем Арбузов мучительно стеснялся, когда ему приходилось обременять человека какой-нибудь неслужебной просьбой.
Я видел однажды, как Арбузов покашливал и мялся, маскируя смущение, прежде чем обратился к офицеру, уезжавшему в отпуск по болезни. А просьба-то была пустяковой, всего и сказал: «Пожалуйста, бросьте мое письмо где-нибудь подальше в тылу, в настоящий почтовый ящик. Здесь очень долго пробиваются по фронтовым дорогам… А дома ждут… дети, жена».
Протиснувшись из хода сообщения в яму НП, комиссар поздоровался со мной и Голощаповым за руку. От него веяло приятным домовитым теплом и хорошим одеколоном; глаза смотрели приветливо и доброжелательно.
Арбузов долго разглядывал флаги и о чем-то думал. Лицо его стало строгим, на лбу образовались бугорки и ямочки. Наконец он сказал:
— Празднуют! Эти флаги, товарищ Ковров, фашисты вывесили в честь Гитлера… Сегодня его день рождения, понимаете?
Я раньше никогда не думал о том, что у фашистов есть свои праздники и знаменательные даты. Даже любопытно стало. У нас годовщина Октября, Первое мая, 8 Марта, а у них что? День путча? День поджога рейхстага? Конечно, это называется иначе, как-нибудь торжественно. Придется разобраться с их праздниками, пригодится в работе.
И вдруг у меня мелькнула мысль: «Вот бы сбросить этот флаг. Было бы здорово!»
Я посмотрел на Арбузова и понял — комиссар думал о том же. Наверное, он соизмерял пользу, необходимость и степень риска. Похищение флага на глазах у всего полка будет хорошим толчком для подъема настроения.