Вам сообщение
А вот и площадь. Мопеды, парни, клубы дыма. Как клубы пара из глотки Змеюки.
Она притормозила, свернула на другую улицу и въехала в свой подъезд.
На дверях лифта висела уже привычная табличка «Не работает». К многочисленным угрозам на пожелтевшем листе бумаге прибавилась еще одна: «Чтоб вас, Таццина побрал».
Тацциной звали местного одноухого старика. Сам он рассказывал, что потерял ухо на войне. Он много чего рассказывал, по большей части какие-то небылицы. Угрюмый и ворчливый, он жил в Корвиале целую вечность, и здешние мамаши часто пугали им непослушных детей, используя старика вместо «бабая». Пригрозить лифтерам Тацциной было последним средством. Подобно матерям, беспомощным перед капризами детей, жители дома знали, что имеют дело с упорным и безразличным врагом, который по своей воле никогда не отремонтирует лифт. Но в отличие от детей, администрация дома была лишена фантазии, а без фантазии от Таццины не было никакой пользы, и лифт по-прежнему не работал.
Прочитав надпись, Грета улыбнулась. Она живо представила себе, как Таццина, ругаясь по своему обыкновению, заставляет рабочих починить лифт. Потом она посмотрела вверх на убегавшие друг от друга и терявшиеся в мрачной темноте лестничные пролеты, и улыбка исчезла. Семь этажей пешком с пакетами в руках и Мерлином на плечах. Привязать его внизу — все равно что подарить парням с площади. Так что выбора у нее не было.
Она добралась до этажа, с трудом переводя дыхание. Ее встретили пустая квартира и небольшая чашка на столе. В чашке лежал панированный шарик жареного риса и рядом с ним что-то еще такое же желтое: остатки из ресторана, в котором по вечерам работала ее мать. Грета взяла рисовый шарик, открыла окно, забралась на подоконник и принялась крошить рисины в темноту, глядя на неподвижный город под ногами. У нее наверху всегда был ветер — единственная достопримечательность этого места.
— Этот суппли такая гадость. Хочешь попробовать? — спросила она у ветра.
Ветер молчал. Приняв молчание за согласие, она откусила еще немного и выбросила остатки, целясь прямиком в купол Святого Петра, застывший микроскопической голубой точкой на горизонте.
Сильный порыв ветра чуть не сбросил ее вниз.
— Я же говорила — гадость, — подвела итог Грета и спустилась с подоконника, чтобы не полететь следом за остатками суппли.
Закрыв окно, она посмотрела на свое отражение в стекле. Волосы цвета светлого пепла, с левой стороны худого лица — длинная тонкая косичка, как покосившаяся полурамка. Зеленые глаза, тихие и глубокие, наполненные тем светом, какой бывает в лесу высоко в горах. Маленькие рот и нос, терявшиеся в четко очерченной линии скул. И потом эта родинка, черная и круглая, в самом центре подбородка. Как же она ее ненавидела! Она приложила палец к подбородку, закрыв родинку и пытаясь представить свое лицо без этого ужасного пятна. Ничего не вышло. Да и к чему все это? Палец! Ее могла спасти только хирургическая операция.
Грета почистила зубы и пошла спать.
Утром новый день в школе. Подъем на рассвете, чтобы успеть в другой район города вместе со звонком на урок. Мать решила отдать ее в школу в центре, чтобы обеспечить дочери лучшее будущее.
— Не моя вина, что мы живем здесь, — повторяла она бесконечно, — это твой отец притащил меня сюда.
Пока, до наступления лучшего будущего, мать обеспечила Грете километров двадцать дороги каждое утро. До средней школы Модильяни нужно было добираться с тремя пересадками на автобусе или целый час на велосипеде. На этот раз у нее, по крайней мере, был выбор.
Ветер усилился.
На рассвете он накатывал вихреобразными волнами, а два часа спустя уже гнул вершины деревьев. Сидя в гостиной для утомленных велосипедистов, Ансельмо читал утреннюю газету, еще пахнувшую типографской краской, когда влетевший вдруг в мастерскую ветер зашелестел тонкими страницами. Винт перед мастерской стал вращаться все быстрее, пока его лопасти не слились в сплошной вибрирующий круг. Потом оттуда донесся резкий звук: сигнал.
Ансельмо и Гвидо молча обменялись взглядами.
Время пришло.
Гвидо быстро направился к двери в глубине мастерской. Вернувшись с большой почтальонской сумкой, он протянул ее Ансельмо, который уже успел сесть на велосипед и ждал отца на улице.
— Это не надолго, — предупредил юноша, глядя в небо.
— Тогда поторопись! — ответил Гвидо.
— Пулей!
Ансельмо перекинул сумку через плечо и полетел вслед за ветром, поднявшись над седлом и широко улыбаясь.
Езда по Риму на велосипеде — это вызов судьбе. Римлянин водит машину не для того, чтобы перемещаться из одного места в другое самым быстрым и удобным способом. Римлянин водит машину, чтобы напомнить всему миру, что он — житель Вечного города. А значит, у него всегда главная дорога. Соблюдать правила дорожного движения — все равно что пить капучино из пластикового стаканчика: можно, конечно, и в этом даже нет ничего зазорного — но разве его сравнить с капучино из чашки?
— А какая разница? — спросил однажды Ансельмо, не скрывая удивления.
Ему ответил Шагалыч, его ровесник, но во всем остальном его полная противоположность. Он попал в мастерскую после того, как разбил свой велосипед, выполняя слишком смелый трюк, особенно если учесть, что весом паренек был далеко не с пушинку. Потом, уже починив велосипед, он, как многие другие, решил вернуться. Так было всегда: Гвидо предоставлял в твое полное распоряжение свои инструменты и свой опыт и просил в обмен небольшой взнос за починку, хотя сам он редко ремонтировал. Он говорил тебе, как и что делать, и ты делал. Научившись, ты мог научить кого-нибудь другого, и это было так здорово, что ты возвращался в мастерскую снова и снова.
Шагалыч вернулся на отремонтированном велосипеде и, чтобы убить время, принялся малевать на раме маленьких розовых поросят. У него явно был талант, и вскоре завсегдатаи мастерской попросили его украсить и их велосипеды. Они и прозвали его Шагалыч (как французско-русский художник Шагал, только по-домашнему). Ему так понравилось рисовать, что он стал расписывать все подряд, начав со своих футболок. Он менял их беспрестанно и разукрашивал забавными, мягко говоря, картинами с сюжетами на велосипедную тему.
Довольно быстро он стал в мастерской своим человеком, клиенты просили его расписывать велосипеды, и теперь улицы Рима были запружены двухколесными шедеврами. Ромашки, полоски, крапинки, пламя, стрелы и молнии: Шагалыч мог воплотить любую фантазию в обмен на капучино — но только в чашке, никаких пластиковых стаканчиков.
— Ибо так лучше, — неизменно добавлял художник по велосипедам.
— В каком смысле лучше? — допытывался Ансельмо.
Шагалыч потерянно оглядывался по сторонам, остальные добродушно пожимали плечами, и Ансельмо понимал, что задал один из своих ненужных вопросов. Вроде того про голос из радио, или тысячи других, каждый день возникавших в его голове. Он никогда не получал на них ответа. Ненужные вопросы не приходили ему на ум только в такие дни, как сегодняшний. Их выметал ветер. В такие дни он был абсолютно счастлив. Летал стрелой, обходя любое препятствие, и, ведомый по точной траектории таинственным инстинктом, быстро скользил среди автомобилей, как вода меж камней в реке.
Ансельмо ехал по длинной улице, зажатой между древними стенами. Машины бурчали в пробке, не двигаясь с места, с включенными моторами и скучающими автомобилистами. Невозможно не заскучать, сидя в жестяной коробке. И скучно в ней становится очень быстро. Ансельмо свернул вправо, объезжая машины одну за другой, гордый тем, что не имеет другого двигателя, кроме своих собственных мускулов. Выехав на широкий оживленный бульвар, он почти сразу свернул с него, углубляясь в лабиринт поднимавшихся вверх улиц. Подъем утомителен, но честен, потому что он всегда сдерживает обещания. И, как было обещано, за подъемом пришел спуск. Спуск — для тех, кто умеет влюбляться и не боится падать.