Дневники русских писателей XIX века: исследование
Помимо «объективной» мотивировки ведения дневника, Вяземский называет еще и субъективную причину – дань моде, подражательность. Действительно, эпоха романтизма была богата образцами нехудожественной повествовательной прозы: записками, мемуарами, биографиями великих людей. В своих книжках Вяземский следовал данной литературной традиции: «Зачем начал я писать свой журнал? Нечего греха таить, оттого что в «Мемуарах» о Байроне (Moor) нашел я отрывки дневника его. А меня черт так и дергает всегда вослед за великими» (с. 104).
В эпоху творческой зрелости Вяземский сознавал историческую ответственность своего поколения перед будущим и в этом отношении рассматривал значимость мемуарно-биографического и дневникового жанров: «Я всех вербую писать записки, биографии» (с. 144). Эти строки записной книжки перекликаются со словами Пушкина об исторической роли дневника, который служит «замечанием для потомства», может пойти «в пользу будущего Вальтер-Скотта».
Функционально многообразие книжек Вяземского не следует смешивать с временной сменой функции в классических образцах дневниковой прозы. У ряда авторов дневник имел различное предназначение на разных этапах его ведения. Так, юношеские дневники Жуковского, Никитенко, Дружинина, Милютина резко отличаются от их журналов зрелого периода. Если ранние дневники отражали свойственный данному возрасту процесс индивидуации, то впоследствии их функция у названных авторов видоизменялась в зависимости от особенностей жизненного пути, склада характера и мировоззрения.
У Вяземского видим иную картину. Параллельное ведение нескольких книжек само по себе говорит о разделении функций между ними. Заполнявшаяся в течение десяти лет третья книжка играла роль путевого журнала. Пятая содержит стихи автора, выписки из книг, размышления на политические темы, характеристики писателей, выдержки из писем. Подобная метода свойственна и поздним тетрадям. Таким образом, различие функций отдельных книжек вытекает не из особенностей возрастной психологии автора и тем более не из жанровой природы дневника, а из первоначальной творческой установки автора. Функциональная последовательность так же чужда книжкам Вяземского, как и жанровая однородность.
Если же попытаться выстроить все записи разных книжек в единый хронологический и смысловой ряд, то получится обычный дневник, в котором описание событий дня закономерно сочетается с отдельными мыслями, а также вбирает в себя различные литературные материалы: фрагменты писем, книг, художественные наброски, как и у многих авторов XIX века. Но тогда это были бы не записные книжки, а обычный журнал подневных записей, т. е. дневник.
Одним из важнейших отличий записных книжек от дневников является более или менее четкое датирование записей в последних. Для записной книжки этот показатель не имеет принципиального значения. В дневнике датировка указывает не только на последовательность событий, но и обозначает их пространственно-временную обусловленность. Мысли и факты, занесенные в записную книжку, могут вообще не раскрывать причинно-следственные связи между собой, а, следовательно, не нуждаются в категориях «здесь» и «теперь».
Например, начало шестой книжки у Вяземского не имеет точной датировки и приблизительно относится к 1828 г. Запись включает перечень стихотворений автора, афоризм на русском и французском языках, размышления о положении Польши и самопризнание о характере собственного мышления. Ничего не стоило поставить дату перед всеми этими фрагментами, но в смысловом отношении это нисколько не обогатило бы запись, не увеличило бы ее информативность. Подобные мысли могли забыться или прийти в голову в любое другое время, не будучи привязаны ни к какому конкретному месту или времени. В восьмой книжке автор сам признается в условности датировок, их содержательной безотносительности: «Я сбился с числами» (с. 169).
О пространственно-временной индифферентности материала записных книжек говорит и запись такого рода, сделанная под 15 декабря 1830 г.: «Записать когда-нибудь (курсив мой – O.E.) анекдот, рассказанный Фикельмоном о письме к вел. кн. Екатерине Павловне, найденном австрийским генералом на бале» (с. 147).
Однако было бы неверно сводить различия между хронотопом дневника и книжек к их жанровой специфике. В основе пространственно-временной организации произведения Вяземского лежит философский принцип относительности. В нем логика мышления и окружающего мира подчинена не условному человеческому хронотопу, воспроизводимому обыкновенно в дневниках, а закономерностям большого исторического времени, в котором перестановка отдельных малых событий несущественна с точки зрения масштабов истории.
В этом смысле весьма характерна запись под 4 декабря 1830 г., в которой три формы времени – пространства – психологическая, локальная и континуальная – философски осмысливаются именно в рамках такого исторического времени: «Вчера, просыпаясь, я умом своим перенесся в Варшаву без всякой причины <…> Через час получаю почту и известия о Варшавских происшествиях. Из писем и из печатного донесения худо их понимаю. Прапорщики не делают революции, а разве производят частный бунт. 14 декабря не было революциею <…> Тут дело запуталось, потому что его запутали <…> Раздел Польши есть первородный грех политики <…> Наполеон умел вести их на край света и на ножи. У нас же, напротив, хотят подавить» (с. 144–146).
В пространственно-временном отношении мир записных книжек Вяземского зиждется на одновременности происходящих в разных местах событий. В этом он лишь уподобляется, но не совпадает с континуальным хронотопом дневников. Континуальное время – пространство размещает события по разным точкам, но в пределах записи одного дня. У Вяземского же сходные события разносятся по разным книжкам с интервалом, величиной которого можно пренебречь в силу масштабов исторического времени. В этом кроется одна из причин необычного способа ведения Вяземским дневника, а в конечном счете – и «гибридности» его оригинального жанра.
На образном строе книжек лежит печать жанрового дуализма. В обычных подневных записях дневникового характера образы, как правило, даются силуэтно, несколькими штрихами. В незнакомом человеке выделяются бросающиеся в глаза черты внешности и поведения. Глубинные основы характера или главные душевные струны не изображаются либо по причине мимолетности знакомства, либо из-за особенности описываемой ситуации.
Объемно образы в дневниках даются чаще всего двумя способами. Тот или иной человек фигурирует в нескольких записях, в каждой из которых его образ углубляется, и в результате возникает законченный психологический портрет. Порой такой портрет создается из доминирующих черт характера, без деталей и нюансировки. Последний прием, например, свойствен дневникам Л. Толстого докризисного периода (образы Ергольской, И.С. Тургенева и др.), ряду образов в дневниках Никитенко.
Вторую группу представляют портреты-характеристики ушедших из жизни людей или знаменитых деятелей прошлых эпох. В жанровом отношении они напоминают сжатый очерк личности и ее деятельности. Подобный прием создания образа встречаем в дневниках Герцена, Никитенко, В. Муханова, Суворина.
Записным книжкам не свойственны повторяющиеся портреты-образы. В них образ дается однажды и по возможности полно. Его особенностью является безотносительность к событиям текущего дня. Он может возникнуть в сознании автора по случайной ассоциации с прочитанной книгой, газетой, политической новостью. В таком образе преобладают черты, характеризующие общественную значимость «персонажа» книжки.
У Вяземского мы не найдем законченных психологических портретов. Образный строй его произведения не богат яркими характеристиками. Вместе с тем мы здесь встретим типичные для жанров дневника и записной книжки приемы.
В ранних записях ощущается жажда молодого писателя изучать мир и характеры. В своем дневнике он набрасывает силуэты людей, с которыми ему второй раз вряд ли придется встретиться. Но в этих мазках уже угадывается проницательность и художническое чутье автора: «<4 августа 1818 г.> Краков <…> Обедал у Комиссара: добродушный старик; несвободно, но умно изъясняется по-французски; разговора веселого: ласков до крайности. Во время обеда приехал президент сената: Wodziski умный, уваженный человек; по-французски говорит очень хорошо» (с. 33); «13 августа <…> Обедал у аббата Быстроновского. Добрейший человек: что-то Нелединского в лице, т. е. в чертах, а не в выражении. Деревенский Нелединский» (с, 41); «<январь 1828> Архиерей Ириней: отец его серб, мать молдаванка, воспитан был в Киеве. Прекрасной наружности и что-то восточное в черных глазах, в волосах и в белых зубах, и в самих ухватках. Выговором и самими выражениями напоминает он мне В.Ф. Тимковского, с которым он учился и коротко знаком» (с. 55).