Сыновья
— Ну, курицы, обмочили хвосты… али что поболе? — весело заверещал, встречая баб, Савелий Гущин.
— Тебе, петуху, хорошо в штанах, — огрызнулась Елисеева Ольга, переводя дух. — Знамо, по пупок измокли… охолодаем теперича.
— А куда вас понесло? — набросился на жену Петр. — Я ж кричал вам — берите левее, на Блинову житницу, там неглыбко.
— Ничего, согреемся, — примирительно сказала Анна Михайловна, боясь ссоры.
— Да еще как согреемся! Работенки всем хватит, — живо откликнулся Семенов и приказал открывать амбар.
Все зашли под навес. Здесь было тише, приятно пахло сенной трухой. Бабы оправили волосы, выбили снег из-под юбок, присев на солому, переобулись.
А когда, теснясь, вошли в амбар, сразу забылись и вьюга и холод. Пол-амбара было завалено мешками с зерном. Разномастные, из белого холста и грубой желтой мешковины, в заплатах и новенькие, они пестрой стеной уходили под самый переклад.
— Батюшки, да неужто все это наше… колхозное? — изумилась Анна Михайловна.
— Наше, Михайловна, все наше! — ответил, посмеиваясь, Николай. Снял рукавицы и, держа их в зубах, погладил своими широченными, словно лопаты, ладонями тугую округлую холстину.
Анна Михайловна не утерпела и тоже потянулась к мешкам, пощупала. Одни были с овсом, и сквозь редкую мешковину усатые зерна приятно покалывали и щекотали пальцы, другие, видать, были с житом и рожью, в третьих знакомо переливалось скользкое льняное семя.
— Экая благодать… экая благодать! — приговаривала Анна Михайловна, переходя от одного мешка к другому.
— Земли не хватит! — радостно галдели за ее спиной бабы. — Тут сей не пересеешь.
— Раскорчуем Волчью пустошь. По целине знатно лен родится, — сказал Елисеев и, горячий, жадный до работы, сбросив шубу, взялся налаживать сортировку.
— У нас лен — одна куделя, — перечила Авдотья Куприянова.
— На брагинский сменяем. Чистое золото!
— А кусать что будешь?
— Белые пироги.
— Кусать ноне не обязательно, — пошутил Савелий Федорович, помогая Петру вытаскивать из угла на свет темно-зеленую гремящую сортировку. — Вот она, матушка! Сто лет берег… пригодилась… Осторожнее, Петр Васильевич, моя машина любит ласку. А пироги у нас, бабочки, крупчатые будут… без дуранды, — продолжал он, весело косясь на Семенова. — Наш председатель переделает рожь на пшеницу.
— Скажи, какой чудотворец выискался!
— Действительно, — серьезно сказал Семенов, — рожь мы на яровую пшеницу обменяем. Вчера из района наряд в сембазу получен.
— Давай, давай! Хватит языком чесать… Накручивай! — нетерпеливо распорядился Елисеев, волоком подтаскивая первый мешок с зерном к сортировке. — Завхоз, гони нам сюда триер со станции, да смотри не утопи коня… Блинова мерина запрягай.
— Ну, господи благослови… — Анна Михайловна перекрестилась и, подойдя к сортировке, взялась за ручку. — Засыпай, Ольга, а мы вот хоть с Авдотьей вертеть начнем.
И целый день, не умолкая, отрадно грохотала в амбаре сортировка, заглушая вой вьюги. До самой крыши поднялась рыжая пыль, но Анна Михайловна вгорячах долго не замечала ее, пока не стало першить в горле. Работалось бездумно, сил точно прибавилось, и она не уступала молодухам, сортировавшим рожь-ярицу на второй, исаевской, машине. Кинула на пол шубенку, для ловкости даже засучила рукава кофты. Бабы громко переговаривались, судили-рядили про всякое, зубоскалили с дедом Панкратом, заглянувшим в амбар, просили старика погреть их, бедных, и Панкрат, кашляя от пыли и табаку, болтал, что горазд на такие дела, а вот оказия — грелку на печи оставил. Но все это не мешало, работа спорилась. Живым светлым ручьем неустанно брызгал овес на разостланную дерюгу, и, глядя на эту золотую, все увеличивавшуюся запруду, Анна Михайловна забылась, и потом, когда мешок подходил к концу и надо было подтаскивать следующий, очнувшись, она радостно дивилась, что сделано так много и так легко.
Вот такой и представлялась в думах колхозная работа Анне Михайловне. И то, что она не обманулась, веселило ее, приносило уверенность, что и дальше все в колхозе пойдет ладно, как рассказывал Коля Семенов, и, пожалуй, на самом деле заживет она с ребятами по-людски.
Правда, в разговорах бабы, как прежде, хаяли колхоз и таких страстей навыкрикивали за день — беда: и последних коров, слышь, отнимут, и до кур доберутся, и подохнет народ на работе, да без толку — с проклятущим льном, гляди, как раз без хлеба «товарищи» оставят. Слушала Анна Михайловна баб, тревожилась, хотя и не верила. Хуже было, что Елисеев, осматривая мешки, ругался: не овес ссыпали, один мышиный горох, получше себе приберегли чертовы колхознички; от таких не жди добра: как сеять, зададут стрекача на свои загоны. «Не дай бог, — подумала Анна Михайловна, — тогда колхоз развалится».
Тут подъехал с триером к амбару Савелий Федорович, и Петр, глянув в дверь, побелел от злости.
— Где тебя леший носит? Полдня на станцию ездил!.. — закричал он на завхоза.
Но поняла Анна Михайловна: злится Елисеев на Гущина совсем за другое — за то, что запряг тот без спросу елисеевского Буяна.
А когда уходили вечером с работы, Строчиха бесстыдно навалила полный подол высевок и хотела унести домой курам. Анна Михайловна не дала, сказав, что высевки колхозной скотине сгодятся, и они поругались. Прасковья укорила Анну Михайловну, что она голышкой пришла в колхоз, на готовенькое, овсины завалящей не принесла, а туда же, как путная, распоряжается. Горько было слушать эти попреки Анне Михайловне.
Она поплакала, устало застегивая шубенку, и, выходя последней из амбара, чужевато и безразлично оглядела гору мешков, порадовавших ее утром. Не хозяйка она этому добру, а так — сбоку припека. Воруют на глазах, и не смей сказать слова. Голышка!.. Да не пожалела бы она добра, коли было бы, господи! Уж, наверное, не подсунула бы мышиного гороху вместо овса и не стала бы злиться, как Елисеев, из-за того, что без спросу запрягли его лошадь. Прахом все полетит в таком колхозе.
На гумне было еще светло, а навстречу Анне Михайловне, прямиком по сугробам, уже скользил на лыжах, проваливаясь и шурша снегом, с берданкой за плечами, Костя Шаров. Должно, была его очередь нынче сторожить амбары.
Вьюга улеглась, потеплело, и в мягкой вечерней тишине ясно слышались стуки, голоса и шорохи замиравшего дня. Везли с реки, по откопанной дороге, на скотный двор воду, и слабо звякало ведро, привязанное к бочке. Удалялся и затихал говор баб, торопившихся к домам, чтобы засветло управиться по хозяйству. Как дятел, настукивал далекий молоток в кузнице. На селе кричали ребята, и Анне Михайловне показалось, что она различает голоса и смех сыновей.
Она постояла и послушала.
У житницы мужики разгребали снег, и, невидимый за сугробами, Николай Семенов громко и весело наказывал кому-то пораньше отправить завтра подводы в город за пшеницей. Где-то рядом, вверху, тонко и редко пел топор. Анна Михайловна подняла голову и увидела на крыше сарая Никодима. Оседлав конек, он поправлял развороченную вьюгой крышу, подрубал жерди, пригнетая ими солому.
И, не спуская глаз с Никодима, слушая певучие удары его топора, дробный стук молотка в кузнице и гремящий голос Николая Семенова, Анна Михайловна невольно подумала: важно не то, что ее обидела Строчиха, что Петр Елисеев считает еще своим Буяна и даже не сорный овес, подсунутый жадными хозяевами; важно другое: вот эта радивость Никодима, этот поздний стук в кузнице, груды зерна, просортированного бабами, хруст снега под лопатами — вся эта большая, еще толком не изведанная, но манящая хлопотами жизнь колхоза, которая, гляди, не смолкает и к ночи.
— Свалишься, старый хрен, — сказала Анна Михайловна Никодиму, здороваясь. — Смотри, на вторую ногу захромаешь.
— И любота! Надоело одной хромать… на обе ловчее, — пошутил Никодим, играя топором. — Такое наше отчаянное рукомесло. Не знаешь, часом, где и помрешь.
— А ты не больно лазай по крышам.
— Да ведь посмотреть охота. Отсюда жизня-матушка виднее… Посмотреть, да и умереть…