Сыновья
— Ну что ж! — Гущин весело косил глазами, размахивая мокрой тряпкой. — На миру, сказывают, и смерть красна.
— Страшна… вернее, брат.
— Полно! Десяти не бывать, одной не миновать… Вот я сейчас себе похоронную отпою!
— Ну-ка… отпой… — говорили с усмешкой мужики. — Тебе, Савелий Федорович, только это и остается.
Гущин бежал в свою половину и возвращался со старинной, выложенной перламутром балалайкой. Он настраивал ее, опершись ногой на табуретку и высоко задрав колено в заплатанной штанине. Потом, дурачась, выходил на середину избы, кланялся на все четыре стороны.
— Выручайте, ненаглядные! — подмигивая, обращался он к бабам, и те, понимая Гущина, смеясь, откашливались.
Не трогая балалайки, Савелий Федорович начинал негромким приятным тенорком:
— Баба, баба, куда ты в лаптях-то ходила?— На похороны, мой батюшка, на похороны,—вразнобой, не спевшись, отвечали бабы.
— На чьи ты похороны-то ходила?— с участием спрашивал Гущин.
— На мужнины, мой батюшка, на мужнины,— хором, грустно и ладно пели бабы.
— Как у тебя мужа-то звали?— Савельюшком, мой батюшка, Савельюшком.— Чем он у тебя занимался?— Балалаешник был, мой батюшка, балалаешник.— Что он у тебя играл-то?На мгновение в читальне становилось тихо. Савелий Федорович неслышно прижимал к груди балалайку, заносил руку, и в ту самую секунду, не раньше и не позже, как короткие пальцы Гущина ударяли по всем шести звонким струнам, бабы рвали напропалую:
По улице мостовойШла девица за водой,За холодной, ключевой,За ней парень молодой…В плясовую вступали девичьи игривые голоса, свист парней, притопыванье мужичьих валенок.
— Ах, чтоб вас! — кричала Строчиха и, оттолкнув прялку, сорвав с головы платок, пускалась навстречу Гущину, виляя хвостом длинной полосатой юбки.
И долго сотрясала избу плясовая, гудели половицы и мигали лампы на столах, если в читальню случаем не заглядывал Петр Елисеев. При бригадире все стихало. Елисеев не любил ни песен, ни плясок и всегда находил повод с кем-нибудь поругаться.
— Что ж ты, шорник, — сердито говорил он еще с порога Гущину, — в балалайку тренькаешь, а на хомутах справного гужа днем с огнем наищешься.
— На все свое время, Петр Васильевич.
— Про то и речь. Взялся, так не тяни, делай по-военному… Кто в амбар за клевером сегодня ходил, Яблоков?
— Почем я знаю.
— Как так не знаешь? — вспыхивал бригадир.
— Ну, я… Да ты не ори, не с женой лаешься.
— С тобой, беспутный конюх, мирно-то во сне не потолкуешь. Почему не запер амбар?
— Воровать некому.
— И так растащат… кому не лень, — хихикала Куприяниха. — Колхоз — бочка слез!
А Строчиха уж тут как тут:
— Обожди, Авдотьюшка, так ли еще наплачемся… в три ручья.
Колхозное дело двигалось вперед со скрипом, как новая необъезженная телега. Но Анну Михайловну теперь это не очень пугало, забота была общая, государство помогало колхозам деньгами, машинами, зерном, и страшного ничего не было.
Но однажды пришла из района бумага. Требовали обобществить всех коров. Исполнялось бабье пророчество. Накаркали они беду, как воронье.
VIIIПрямо с собрания Анна Михайловна прибежала во двор, окоченелыми руками отворила калитку и, спотыкаясь в темноте о мерзлые комья навоза, пошла к корове.
— Красотка, где ты тут? Красотка? — шепотом позвала она, торопливо шаря по соломе возле яслей.
Мрак, холод и тишина окружали ее. Слышно было, как на насесте тревожно завозились куры.
— Батюшка, да где же корова-то? Нету коровы, нету… — испуганно пробормотала Анна Михайловна.
Ей вдруг показалось, что, пока она ходила на собрание, корову увели. У нее замерло сердце.
— Красотка?.. Матушка моя, радость единственная! — запричитала она.
И тут услышала где-то позади себя знакомый протяжный вздох и вслед за ним ровную, спокойную жвачку. Корова лежала в дальнем углу за навозным скатом, на голой земле.
— Ну, ты… разлеглась, барыня! Нашла место, — набросилась Анна Михайловна, утирая потный лоб рукавом шубы. — Завалишься, дура, поднимай тебя на веревках… Ну? — Она толкнула Красотку ладонью в шершавый, покрытый мерзлым навозом бок.
Обдавая теплым дыханием, корова медленно встала и пошла к яслям.
Продолжая ворчать, Анна Михайловна отыскала плетюху с кормом, приволокла ее к яслям. Накладывая щедрыми охапками сено, она нечаянно коснулась теплой, влажной коровьей морды. В лицо ее пахнуло дыханием, сладковатым, как парное молоко.
— Не отдам! — прошептала она, обнимая курчавую заиндевелую шею коровы. — Чем я ребят кормить буду?.. Не отдам!
Когда на следующий день за коровой пришел Савелий Федорович с мужиками, Анна Михайловна не пустила их во двор и пригрозила вилами.
А потом прибежали сыновья из школы и расходились, разругались, как взрослые.
— На всю школу опозорила нас! — кричал Мишка, швыряя книги на лавку. — Хоть глаз не показывай!
— Как так? — растерялась мать.
— «Ка-ак та-ак»… — передразнил Мишка. — Соображать надо. Ты думаешь, мы маленькие, ничего не понимаем? Да мы больше твоего понимаем, вот… Мы пионеры и должны пример показывать, сознательность.
— Плевала я на вашу сознательность. На нее коровы не купишь.
— Коровы тебе жалко, а нас не жалко? — спросил Ленька, строго, исподлобья глядя на мать.
— Да вы что на мать кричите, а?
Анна Михайловна побежала на кухню искать веревку.
— Мать учить? Ах вы… сопляки! Видать, я вам дёры давно не прописывала.
— Мы не кричим, — покорно, в один голос сказала сыновья.
— Только драться и умеешь, — прибавил Мишка. — Нет чтобы посоветоваться.
— С вами?.. Господи!
Веревка выпала из обмякших рук Анны Михайловны. Ей и в голову не приходила такая мысль.
Ребята стояли перед ней вихрастые, колючие, как ежи. Худой высокий Ленька, насупившись, грыз ногти. Курносый Мишка, выдвинувшись вперед, задорно поднял голову, словно собираясь запеть или засвистеть, и оглядывался на брата, как бы спрашивая — пора начинать или еще рано?
Анне Михайловне было смешно и досадно, и что-то приятное было во всей этой необычной ссоре. Ей вспомнился почему-то теленок, как он, вылизанный коровой, отогретый под голбцом, пробовал встать на ноги, падал, скользя копытцами, и снова вскидывал зад, пока не встал, качаясь, широко и косо раздвинув тонкие, непослушные ноги.
— Садитесь-ка за стол… советчики, — усмехаясь, сказала мать и отнесла веревку обратно на кухню.
За обедом Мишка отказался хлебать молоко и расплакался.
— Ну и дурак, — сказал Ленька, придвигая к себе блюдо. — Губа толще — брюхо тоньше. Молоко-то чем виновато?.. И слезами стену не прошибешь.
Мать ударила Леньку ложкой по лбу.
— О ком я хлопочу? Разве мне корова нужна?.. Что жрать будете?
И ушла на печь.
Мишка не унимался, сквозь слезы он приговаривал из спальни:
— Был бы жив… па-пка… по-оказал он тебе… как корову в колхоз… не от-давать.
Упоминание о муже вконец расстроило Анну Михайловну.
— А, пес вас задери! Ведите! — закричала она с печи.
У нее вырвалось это вгорячах, а сыновья уже одевались, поспешно и весело переговариваясь.
— Говорил я тебе, реветь надо, — шептал Мишка, насвистывая. — Ревом все возьмешь.
— Да нет же… Она сознательная, только с виду перечит. Старая, чего уж тут, — отвечал Ленька.