Ф. М. Достоевский: писатель, мыслитель, провидец. Сборник статей
Однако рассуждения героя Достоевского отнюдь не центрированы на христианской антропологии. И на осуждение в болезни воли герой Достоевского мог бы ответить: «А почем вы знаете, какая воля больная, а какая здоровая?.. И как ее лечить?» Эту задачу исцеления своей больной воли герои Достоевского лишь постепенно осознают через опыт страдания, а то и преступления… Тем не менее аргументы против рационалистических утопий Просвещения и коммунизма, аргументы от воли, от свободы, столь ярко представленные в произведениях Достоевского, остаются верными навсегда. Человек сотворен свободным, со свободной волей, и спасен он должен быть только вместе со своей свободой, а никак не жертвуя ею ради каких-либо идолов, пусть это даже есть разум. Человек не просто фортепьянная клавиша, на которой играют законы природы, утверждает Достоевский, и никогда не согласится быть фортепьянной клавишей. «Да ведь мало того: даже в том случае, если бы он действительно оказался бы фортепьянной клавишей, если б это доказать ему даже естественными науками и математически, так и тут не образумится, а нарочно напротив что-нибудь сделает, единственно из одной неблагодарности; собственно чтоб настоять на своем. А в том случае, если средств у него не окажется, – выдумает разрушение и хаос, выдумает разные страдания и настоит-таки на своем» [77]. Вот мы уже и совсем близко к объяснению или, скорее, к у-яснению нашего главного вопроса, вынесенного из чтения «Сна смешного человека».
7. Свобода и идеал. Действительно, подобия в основных ценностных установках героев «Записок из подполья» и «Сна смешного человека» так велики, что можно сказать: то, что развернуто в рассказ «Сон смешного человека», имеет своей программной, теоретической основой первую часть «Записок из подполья». Почти все фундаментальные темы «Сна», все решающие повороты сюжета находят себе обоснование в рассуждениях парадоксалиста из подполья. Герой сна развратил всех в золотом веке, разрушил целую цивилизацию. Но в «Записках» подробно выясняется эта наклонность человека к разрушению, ее глубинные духовные основы. Читаем здесь: «Человек любит созидать и дороги прокладывать, это бесспорно. Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? Вот это скажите-ка! Но об этом мне самому хочется заявить два слова особо. Не потому ли, может быть, он так любит разрушение и хаос (ведь это бесспорно, что он иногда очень любит, это уж так), что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание? Почем вы знаете, может быть, он здание-то любит только издали, а отнюдь не вблизи; может быть, он только любит созидать его, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques (домашним животным, фр. – В.К.), как то муравьям, баранам и проч. и проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса…» [78] Критике социалистического муравейника и в том смысле, как он рисовался утопистами вроде Чернышевского, и в более принципиальном смысле, как противоречащего самой природе человека, посвящено у Достоевского немало страниц, в том числе и в «Записках из подполья». В нашу задачу не входит сейчас анализировать эту критику. Для нас важно подчеркнуть в приведенной цитате другой важнейший момент: по мысли Достоевского, человек хотя и проектирует беспрерывно «светлое будущее» и «хрустальные дворцы» в нем, однако при всем при этом сам оказывается глубоко неудовлетворен своими же прожектами… «И кто знает (поручиться нельзя), может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной этой беспрерывности процесса достижения, иначе сказать – в самой жизни, а не собственно в цели, которая, разумеется, должна быть не иное что, как дважды два четыре, то есть формула, а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере человек всегда как-то боялся этого дважды два четыре, а я и теперь боюсь. Положим, человек только и делает, что отыскивает эти дважды два четыре, океаны переплывает, жизнью жертвует в этом отыскивании, но отыскать, действительно найти, – ей-богу, как-то боится. Ведь он чувствует, что как найдет, так уж нечего будет тогда отыскивать» [79]. Достоевский фиксирует здесь человеческую особенность, имеющую глубочайшее духовное значение. Сколько ни существует человечество в своей истории, всегда оно мечтало о лучшем общественном устройстве, об обществе, в котором господствовали бы справедливость и добрые отношения между людьми. Множество общественных программ, политических манифестов, философских проектов создавалось ради реализации этой мечты; они стремились рассчитать, конкретизировать, а то и художественно представить то общественное устройство, на утверждение которого нужно было направить усилия. Люди пропагандировали эти проекты, боролись за их осуществление, отдавали за них жизнь… Некоторые проекты действительно воплощались, еще чаще уже существовавшую действительность объявляли воплощением подобного совершенного проекта. Однако никогда человек не был удовлетворен. Никогда это воплощение не совпадало с его мечтою. И даже более того, удивительная тенденция выявлялась все настойчивее: чем справедливее, чем ярче был проект, тем странным образом бесчеловечнее и жесточе была реализация… Достоевский прав, этот опыт не прошел даром для человечества. И хотя недостатка в новых прожектерах и революционерах, готовых идти на крест за свои утопии, не наблюдалось, тем не менее груз отрицательного опыта отрезвлял головы наиболее мудрых… Тот вывод, который человечество выстрадало горьким опытом исторического строительства и исторического прожектерства, можно бы было сформулировать так: несмотря на неизбежность общественного планирования в истории, ибо человек по своей сущности уже есть существо проективное, всякая попытка объявить некоторое социальное устройство окончательно справедливым, истинным, окончательно соответствующим сущности человеческого идеала является не только утопичной, но и всегда этот идеал предающей, представляет собой всегда подмену этого идеала какой-то подделкой под него, идолом, воплощение которого в жизнь в силу этого будет на его решающих этапах всегда антигуманным и насильственным. Это не значит, что человек должен совсем отказаться от переустройства социального мира, от политики, от идейной борьбы. Но это значит, что все цели, выдвигаемые идеологами и политиками, имеют лишь конечное и, стало быть, преходящее значение и не могут рассматриваться как окончательное решение социальных и человеческих проблем, не могут рассматриваться как спасение человечества. Замечательный русский социолог и философ политики И.И. Новгородцев писал в своей статье «О своеобразных элементах русской философии права» в отношении этого: «Мы не вправе ожидать, что когда-либо на земле настанет такое совершенство и такая гармония, которая преодолела бы все жизненные противоречия в совершенной общественной форме. Для человеческих сил эти противоречия непримиримы и непреодолимы. Личность и общество, равенство и свобода, право и нравственность – поскольку они движутся в рамках исторического развития и человеческих возможностей – находятся в вечном антагонизме и не допускают окончательного примирения. Лишь будучи пронизаны высшим светом божественной благодати, лишь в последние дни мира, как всеобщей гармонии, какой требует евангельски-христианский закон, лишь в конце мира может быть мыслимо подобное примирение. Не естественным развитием человеческих отношений, а их чудесным перерывом, катастрофой и спасением мира мыслится в русских религиозно-философских инспирациях разрешение социальных противоречий» [80]. Катастрофа и спасение мира понимаются здесь именно в соответствии с христианской эсхатологией.
Именно этот пафос движет Достоевским в «Сне смешного человека». Герой его, увидев, пережив опыт золотого века, «развратил» всех его жителей. Почему, по какой причине?.. Самое любопытное, что герой даже сам не может себе дать в этом отчета! Он подробно рассказывает о том, как развивалась «чума» безнравственности в этом обществе – ложь, кокетство, сладострастие, ревность, жестокость, убийство и т. д., – но назвать решающую причину, толкнувшую его на это преступление, так и не может. Он-де любил страдание, и со страданием он любил этих людей больше, чем прежде, счастливых и добродетельных?.. Мы обсудим тему страдания немного ниже, но тем не менее разве можно согласиться с тем, что ради страдания только стоит пожертвовать всем миром любви и красоты?.. Разве стремление преодолеть страдания, устранить их из жизни человечества не является одним из благороднейших побуждений человеческой деятельности в истории? Герой «Сна» критикует знание в его научной форме, от начала до самого конца рассказа, – «“Сознание жизни выше жизни, знание законов счастья – выше счастья” – вот с чем надо бороться! И буду!» [81] – и тем не менее сам ниспровергает всю ту культуру интуитивного постижения жизни, которая господствовала в золотом веке. Предельность противоречивой позиции героя обнаруживается в том, что он, сам разрушив золотой век, идет его же и проповедовать?!.. «Сон? что такое сон? А наша-то жизнь не сон? Больше скажу: пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это-то я понимаю!), – ну а я все-таки буду проповедовать. А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час – все бы сразу устроилось! Главное – люби других как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь как устроиться (жирный курсив мой. – В.К.)» [82]. Герой понимает, что раю не бывать, и тем не менее сам идет его проповедовать. Он что, хочет еще раз попробовать построить золотой век и потом… и потом опять их всех «развратить»?.. Воистину, как говорил парадоксалист из подполья: «Достижение (целей. – В.К.) он любит, а достигнуть уж и не совсем, и это, конечно, ужасно смешно. Одним словом, человек устроен комически; во всем этом, очевидно, заключается каламбур» [83].
77
ПСС. Т. 5. С. 117.
78
Там же. С. 118.
79
ПСС. Т. 5. С. 119.
80
Новгородцев П.И. Соч. М., 1995. С. 374. Новгородцев писал это, ссылаясь именно на Достоевского: «В произведениях Достоевского мы находим отчетливейшее выражение русского мировоззрения, у него мы находим и глубочайшие основы русской философии права» (Там же. С. 373).
81
ПСС. Т. 25. С. 119.
82
Там же.
83
Там же. Отсюда, по моему мнению, и происхождение названия рассказа «Сон смешного человека».