История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 6
Это письмо повергло меня в состояние глубокой подавленности, вогнав в оцепенение на добрые два часа. Я послал сказать г-ну Д.О., что чувствую себя нехорошо и не покину свою комнату целый день. Я вскрыл пакет и, рассматривая свой портрет, казалось, видел чудо. Мое лицо, изображенное смеющимся, мне казалось в этот момент угрожающим и яростным. Я принялся писать неверной и все время рвал написанное. В десять я поел супу, потом лег в кровать, но не мог заснуть. Сотня проектов рождалась и отвергалась. Я решил было ехать в Париж, чтобы убить этого Блонделя, которого я не знал и который посмел жениться на девушке, что принадлежала мне и которую полагали моей женой. Я желал зла ее отцу и ее брату, которые не написали мне об этом. На другой день я послал сказать г-ну Д.О., что я еще болен. Я провел весь день, перечитывая письма неверной. Пустой желудок посылал мне в голову видения, которые меня усыпляли, очнувшись, я терял разум, разговаривая сам с собой в приступах гнева, что надрывали мне душу.
В три часа пришел г-н Д.О., чтобы пригласить меня с собой в Гаагу, где на следующий день – в день св. Иоанна – собирались все знатные франк-масоны Голландии; однако увидев, в каком я состоянии, он не настаивал.
– Что же это за болезнь?
– Большое горе; я прошу вас не разговаривать со мной.
Он ушел, очень огорченный, попросив повидаться с его дочерью. Я увидел ее на следующее утро, с гувернанткой. Удивленная, что видит меня в таком расстроенном виде, она спросила, что за горе, с которым мой ум не может справиться. Я прошу ее сесть и, не желая говорить с ней об этом, заверяю, что одного ее присутствия достаточно, чтобы мне стало легче.
– Будем говорить о других вещах, дорогой друг, и полагаю, что не стану думать о несчастье, которое отягощает мне душу.
– Оденьтесь и проведем день со мной.
– Начиная с кануна Нового Года я съел только шоколад и несколько чашек бульона. Я очень слаб.
Я вижу тревогу на прелестном лице.
Секунду спустя она пишет несколько строк, которые дает мне прочесть. Она говорит, что если значительная сумма денег, помимо тех, что должен мне ее отец, может развеять мое горе, она может быть моим врачом. Я отвечаю, целуя ей руку, что мне не хватает не денег, а лишь достаточно сильного ума, чтобы принять решение. Она говорит, что я должен обратиться к своему оракулу, и я не могу сдержать смеха.
– Как вы можете смеяться? – говорит она, рассуждая очень правильно. – Мне кажется, что средство от вашего горя должно быть ему совершенно знакомо.
– Я смеюсь, мой ангел, из-за комической идеи, что пришла мне в голову, сказать вам, что это вы должны обратиться к своему оракулу. Говорю вам, что не обращаюсь к моему оракулу, потому что опасаюсь, что он предложит мне лекарство, которое понравится мне еще меньше, чем само горе, что меня обуревает.
– Вы всегда вольны не воспользоваться им.
– Таким образом я пренебрегу уважением, которое должен оказывать высшему разуму.
Я вижу, что этот ответ ее убедил. Минуту спустя она спрашивает, доставит ли мне удовольствие, если она на весь день останется со мной. Я отвечаю, что если она останется обедать, я встану, велю поставить три куверта на маленький столик и, разумеется, поем. Вижу, что она довольна и смеется; она говорит, что сделает сама кабилло [5], как я люблю, котлеты и устрицы. Сказав гувернантке, чтобы та отправила домой их портшез, она направилась в комнату хозяйки, чтобы заказать набор деликатесов, жаровню и винный спирт, необходимый, чтобы приготовить свои маленькие рагу прямо у стола.
Такова была Эстер. Это было сокровище, которое соглашалось принадлежать мне, но при условии, что я буду принадлежать ей, чего я никак не мог ей дать. Почувствовав себя возрожденным при мысли, что проведу весь день, я обрел уверенность, что смогу начать забывать Манон. Я воспользовался моментом, чтобы подняться с постели. Она обрадовалась, войдя и увидев меня вставшим. Она попросила меня с очаровательной грацией, чтобы я причесался и оделся, как будто я собираюсь на бал. Этот каприз заставил меня рассмеяться. Она сказала, что это нас развлечет. Я позвал Ледюка и, сказав ему, что собираюсь на бал, велел достать из чемодана соответствующую одежду, и когда он спросил, какую, Эстер сказала, что сама выберет. Ледюк открыл ей чемодан и, оставив ее, стал меня брить и причесывать. Эстер, воодушевленная этой ситуацией, принялась с помощью гувернантки раскладывать на кровати кружевную рубашку и те из моих одежд, что пришлись ей более по вкусу. Я выпил бульону, почувствовав, что это мне необходимо, и увидел, что проведу приятный день. Мне стало возможным не то, чтобы возненавидеть, но начать презирать Манон; анализ этого нового ощущения оживил мои надежды и возродил мое былое мужество. Я сидел перед огнем, под расческой Ледюка, наслаждаясь удовольствием, которое испытывала Эстер, занимаясь столом, когда увидел ее передо мной, грустную и сомневающуюся, держащую в руке письмо Манон, в котором та отправляла меня в отставку.
– Я, наверное, виновата, – спросила она робко, – что открыла причину вашего страдания?
– Нет, моя дорогая. Пожалейте меня, и не будем об этом говорить.
– Значит, я могу прочесть все?
– Все, если вам интересно. Вы все равно меня пожалеете.
Все письма неверной и все мои были в порядке дат разложены на моем ночном столике. Эстер стала читать. Когда я полностью оделся и мы остались фактически одни, потому что гувернантка занималась плетением кружев и не вмешивалась в наши разговоры, Эстер сказала, что никакое чтение никогда не доставляло ей такого интереса, как эти письма.
– Эти проклятые письма меня убивают. Вы поможете мне после обеда все их сжечь, в том числе то, что велит мне сжечь их.
– Лучше сделайте мне подарок; они никогда не выйдут из моих рук.
– Я принесу их вам завтра.
Их было более двух сотен, и самые короткие были в четыре страницы. Обрадованная тем, что завладела ими, она сказала, что соберет их вместе, чтобы забрать их вечером с собой. Она спросила, не отдам ли я ей портрет Манон, и я сказал, что не знаю, что мне делать.
– Отошлите его ей, – сказала она с возмущением, – я уверена, что ваш оракул даст вам именно этот ответ. Где он? Могу я на него взглянуть?
Ее портрет был у меня внутри золотой табакерки, и я его никогда не показывал Эстер из опасения, чтобы, сочтя Манон, может быть, более красивой, чем она, она не могла подумать, что я не показываю его из-за тщеславия, что меня бы только огорчило. Я быстро открыл шкатулку и взял табакерку. Могло так статься, что Эстер нашла бы Манон некрасивой или сочла бы необходимым сделать вид, что находит ее таковой, но она воздала ей хвалы, сказав только, что девушке со скверной душой не следует иметь такое красивое лицо. Она захотела также взглянуть на все портреты, что у меня были, которые м-м Манцони отослала мне из Венеции, как читатель, может быть, помнит. Среди них были и ню, но Эстер не стала изображать ханжу. О'Морфи ей очень понравилась, и она сочла ее историю, которую я рассказал ей со всеми обстоятельствами, очень любопытной. Портрет М.М., сначала в виде монашки, а затем ню, заставил ее много смеяться; она хотела услышать ее историю, но я от этого уклонился. Мы сели за стол и провели за ним два часа. Перейдя очень быстро от смерти к жизни, я ел со всем возможным аппетитом; Эстер ежеминутно торжествовала, что смогла стать моим доктором. Я обещал ей, вставая из-за стола, отослать портрет Манон ее мужу не позже чем завтра, и Эстер зааплодировала моей идее, но час спустя она задала вопрос оракулу, надписав O S A D над ключами, в котором спросила, правильно ли я сделаю, отослав сопернику портрет неверной. Она провела расчет, вычитая и прибавляя, говоря мне со смехом, что не сможет составить ответ, и выдала, наконец, заключение, что я должен отправить портрет, но ей самой, и не проявлять злобы, посылая портрет ее мужу.
Я зааплодировал, снова поцеловал ее, сказал, что последую указанию оракула, и что я прекратил хвалить ее умение в обращении с оракулом, потому что она полностью овладела знанием. Эстер, естественно, смеясь и испытывая страх, что я начну относиться к ней слишком всерьез, постаралась уверить меня в обратном. С этими дурачествами, которые так любит амур, он вырастает в гиганта в очень короткое время.