Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
Считаю необходимым заявить, что я никогда не вступал в сотрудничество с антисоветскими журналами «Посев» или «Новый журнал», а также и с другими зарубежными изданиями, ведущими постыдную антисоветскую деятельность.
Никаких рукописей я им не предоставлял, ни в какие контакты не вступал и, разумеется, вступать не собираюсь.
Я – честный советский писатель. Инвалидность моя не дает мне возможности принимать активное участие в общественной деятельности.
Я – честный советский гражданин, хорошо отдающий себе отчет в значении XX Съезда Коммунистической партии в моей жизни и жизни страны.
Подлый способ публикации, применяемый редакцией этих зловонных журнальчиков, – по рассказу-два в номере – имеет целью создать у читателя впечатление, что я – их постоянный сотрудник.
Эта омерзительная змеиная практика господ из «Посева» и «Нового журнала» требует бича, клейма.
Я отдаю себе полный отчет в том, какие грязные цели преследуют подобными издательскими маневрами господа из «Посева» и их так же хорошо известные хозяева. Многолетняя антисоветская практика журнала «Посев» и его издателей имеет совершенно ясное объяснение.
Эти господа, пышущие ненавистью к нашей великой стране, ее народу, ее литературе, идут на любую провокацию, на любой шантаж, на любую клевету, чтобы опорочить, запятнать любое имя.
И в прежние годы, и сейчас «Посев» был, есть и остается изданием, глубоко враждебным нашему строю, нашему народу.
Ни один уважающий себя советский писатель не уронит своего достоинства, не запятнает чести публикацией в этом зловонном антисоветском листке своих произведений.
Всё сказанное относится к любым белогвардейским изданиям за границей. Зачем же им понадобился я в свои шестьдесят пять лет?
Проблематика «Колымских рассказов» давно снята жизнью, и представлять меня миру в роли подпольного антисоветчика, «внутреннего эмигранта» господам из «Посева» и «Нового журнала» и их хозяевам не удастся!
С уважением,Варлам Шаламов.Москва15 февраля 1972 г.(Литературная газета. 1972 г. 23 февраля)
Страшное это было письмо.
Прочитав его тогда, я – не только я, все мы, кто знал, кто такой Шаламов, – не могли поверить своим глазам. Но упрекать, а тем более осуждать его мы не смели. Кто посмел бы кинуть камень в человека, за плечами которого было двадцать лет каторги, Колыма, – в старого каторжанина, который, прочитав «Один день Ивана Денисовича», об авторе этой пронзившей нас повести высказался так:
– Интересно, где это он нашел такой лагерь? Ведь это же санаторий!
Мы, конечно, не сомневались, что письмо это было вырвано у него под пыткой (в наше вегетарианское время, конечно, уже не физической, но для него не менее страшной).Но сам Варлам Тихонович это отрицал:
...
Заявление мое, его язык, стиль принадлежат мне самому.
Я отлично знаю, что мне за любую мою «деятельность», в кавычках или без кавычек, ничего не будет в смысле санкций. Тут сто причин. Первое, что я больной человек. Второе, что государство с уважением и пониманием относится к положению человека, много лет сидевшего в тюрьме, делает скидки. Третье, репутация моя тоже хорошо известна. За двадцать лет я не подписал, не написал ни одного заявления в адрес государства, связываться со мной, да еще в мои 65 лет, не стоит. Четвертое, и самое главное, для государства я представляю собой настолько ничтожную величину, что отвлекаться на мои проблемы государство не будет. И совершенно разумно делает, ибо со своими проблемами я справлюсь сам.
Почему сделано это заявление? Мне надоело причисление меня к «человечеству», беспрерывная спекуляция моим именем: меня останавливают на улице, жмут руки и так далее. Если бы речь шла о газете «Таймс», я бы нашел особый язык, а для «Посева» не существует другого языка, как брань. Письмо мое так и написано, и другого «Посев» не заслуживает. Художественно я уже дал ответ на эту проблему в рассказе «Необращенный», написанном в 1957 году, и ничего не прочувствовали, это заставило меня дать другое толкование этим проблемам.
Я никогда не давал своих рассказов за границу по тысяче причин. Первое – другая история. Второе – полное равнодушие к судьбе. Третье – безнадежность перевода и вообще всё – в границах языка.
Прочитав (не тогда, а уже в иные, более поздние времена) это его объяснение «для себя» (именно так он его и назвал), я ему не поверил.
О том, что на самом деле язык и стиль этого тогдашнего его заявления принадлежат не ему, говорило (не говорило – кричало! вопило!) каждое слово этого заявления, каждый его стилистический оборот, каждая фраза:
...
Я – честный советский гражданин. <…>
Подлый способ публикации, применяемый редакцией этих зловонных журнальчиков. <…>
Омерзительная змеиная практика господ из «Посева». <…>
Эти господа, пышущие ненавистью к нашей великой стране. <…>
Ни один уважающий себя советский писатель не уронит своего достоинства, не запятнает чести публикацией в этом зловонном антисоветском листке. <…>
Читая это тогда, я, грешным делом, сперва даже подумал, что всей этой гнусной лексикой и фразеологией Шаламов решил воспользоваться нарочно, чтобы читатели «Литературной газеты» сразу увидели, поняли, что это не он,что это его письмо вынужденное, вымученное,что его заставиливсё это написать.
Но это на миг промелькнувшее у меня предположение я тут же отбросил: слишком очевидно было, что это письмо написано человеком, по которому проехал танк.
Что же касается письма Булата, то весь его строй, вся его стилистика, самый его лаконизм наводили на мысль, что автор дает нам понять, что написать это письмо его заставили, вынудили.
В самой тональности письма ощущается даже некоторая брезгливость: скорее, скорее выплюнуть эти слова, которые вы насильно заставили меня «взять в рот». Вы этого хотели? Так вот вам! Нате! Подавитесь!
Почувствовали это, наверно, не все читатели. Но и те, кто не знал Булата так близко, как я, не могли не ощутить, что далось ему это письмо нелегко и что, сочиняя его, он очень старался, чтобы сдача его выглядела как можно менее постыдной.
В какой-то мере это ему как будто удалось. Но факт остается фактом. Сказав мне тогда: «Пусть исключают! Никакого письма я им всё равно не напишу!» – он переоценил свои возможности. Или – лучше сказать – недооценил силу давления, которому не смог противостоять.
Но какие претензии тут могут быть к Булату, если этому давлению – в такой же ситуации – не смог противостоять даже Солженицын.
Осенью 1967 года
противостояние Солженицына с руководством Союза писателей СССР достигло критической точки.
После майского обращения Александра Исаевича к писательскому съезду, в котором он требовал, чтобы союз и писательская общественность защитили его от преследований и клеветы и поспособствовали публикации «Ракового корпуса» (если с этим не поспешить, предупреждал он, повесть вот-вот будет опубликована на Западе), собрался так называемый большой секретариат для встречи с автором крамольного письма и обсуждения поставленных им острых вопросов.
Только трое из собравшихся сорока восьми секретарей поддержали там (с некоторыми оговорками) опального писателя: Симонов, Салынский ну и, разумеется, Твардовский, давно уже требовавший, чтобы секретариат дал ему санкцию на публикацию «Ракового корпуса». Все остальные секретари во главе с К.А. Фединым в самой решительной, категорической форме заявили, что все эти вопросы могут быть обсуждены, а может быть, даже и разрешены только в том случае, если Солженицын публично выступит с осуждением той разнузданной, как они выражались, антисоветской кампании, которую развернула вокруг его имени западная (буржуазная) печать.