Песня синих морей (Роман-легенда)
— А может, вернем букет, девчата?
— И верно, — собирайте!
— Сгребай до кучи!
— Беги, Коля, догоняй!
— Дари со значением!
Люська всплеснула руками и, изогнувшись перед Колькой, с ужасом воскликнула:
— Ой, побереги себя, Коленька… Вдруг этот самый полковник тебя из портупеи застрелит!
И снова — хохот. Люська стояла подбоченясь, играя длинными ресницами, под которыми рождались и гасли зеленью сполохи. Колька дружески улыбнулся и неожиданно — он сам не понял, как это случилось, — ласково провел рукой по Люськиным волосам, по щеке.
— Ну, чего ты… — промолвил он с тихим укором.
И Люська вдруг обмерла, растерянно примолкла, словно уменьшилась. Глядела темными глазищами со смешанным выражением радости и испуга.
— Пойду я. Завтра вставать рано, — солгал Колька.
Когда он скрылся в темноте, девушки бросились к Люське. Теребили, допытывались, что с ней. А она лишь глупо водила головой, прижав ладони к щекам. Потом нервно, неестественно громко рассмеялась и тоскливо простонала:
— Ой, девчо-о-онки… С ума сойду.
Колька же, выйдя за ограду стадиона, отер повлажневший лоб рукавом. Горечь, которую сдерживал он при девушках, подступила к горлу. «Ненадежный, значит, — с глухой обидой повторил он. — Эх вы, артистка Ленинградской филармонии! Черемухи потяжелели… Да я вам ее хоть воз принесу!»
Он свернул в переулок и, подгоняемый какой-то мыслью, быстро и зло зашагал к окраине, туда, где за огородами, за всходами подсолнухов и степной полынью, текла Раскопанка. Раздвигая неподатливые, по-майски пахучие травы, чертыхался, спотыкаясь о кочки, и все время упрямо твердил:
— Еще посмотрим, надежный или нет… Увидим…
Слева, на берегу моря, вру вывались в темень клинки маячных вспышек. Темень, казалось, вздрагивала, колебля небо, придавая трепетное дрожание звездам. Через него тянулась черемушная россыпь Млечного Пути. Только на западе все еще серела блеклая полоска небосклона, от которой тянуло прохладой и запахом остуженных песков.
С разгона Колька вступил в луговое разнотравье, услышал, как причмокнула под ногами вода. Вдохнул пряную свежесть аира и осоки, медовую, едва уловимую нежность незабудки. За верболозом скорее угадал, нежели увидел, тусклую неподвижность реки.
С трудом разыскал чей-то каюк, поднатужась столкнул его на воду. Приналег на весло — и рядом испуганно зашевелились разбуженные камыши — зашуршали, зашептались. В ответ спросонок залепетала потревоженная вода, тут же, за кормой, снова погружаясь в сон.
Противоположный берег надвинулся смутной громадой осокорей. Колька бросил весло на песок и, не раздумывая, шагнул в ночную чащобу.
— Посмотрим, надежный или нет, — цедил он сквозь зубы.
Густо пахло черемухой. Ее кусты, осыпанные цветеньем, клубились, как белый туман. Казалось, в этой белизне отражаются звезды.
Ночь текла меж зарослей бесшумно, невесомо. В травах глохли шаги, точно боялись нарушить чуткую, настороженную тишину. В этой тишине замирали далее удары сердца… Кольке вдруг почудилось, что он сливается с таинственными шорохами, с листвой и звездами, с ощутимой тяжестью земли. Зрение его обострилось, стало зорче и проницательней, слух улавливал движение ветра в дремлющих лепестках соцветий. Все вокруг казалось величественным и вечным, и Колька, прикоснувшись к этому величию, словно обрел в себе необычайную глубину: обновленные чувства и силы, почти несбыточные стремления, мечты — такие дерзостные и восторженные, что хотелось плакать. Океаны и бури, века и мгновения, шелест ржаных полей и скрип корабельных мачт — все умещалось в его сердце. И все же в этом сердце еще оставался безграничный простор, и Колька готов был бродить по Млечным Путям, чего-то искать, чего — он и сам не знал: звездных миров, дальних гудков пароходов или отзывчивой теплоты губ… Майская ночь — белое цветение земли! Она наполнила Кольку хмельной, не помнящей зла добротой, и ему стало жаль, что этой тишины не слышат, не видят буйных облаков черемухи ни учитель Городенко, ни Люська, ни Речная.
Он даже рассердился на себя, что так скоро позабыл об обиде. «Посмотрим, — снова повторил он. — Я принесу вам этой черемухи полную охапку. — И вдруг не удержался, улыбнулся, мысленно добавив: — Охапку майской ночи!»
Обламывал черемуху он торопливо, жадно. К его недавней обиде прибавилась теперь какая-то удаль, желание не только отплатить Речной, но и обрадовать ее. В темноте Колька, то и дело натыкаясь на колючки, ругался, прижимал исцарапанную ладонь к губам и зализывал наколы.
Обломанные ветви он бросал на землю. Когда их набиралась целая груда, сгребал в охапку и относил к реке, сваливая на дно каюка. Затем возвращался снова к светлеющим кустам.
Время медленно поворачивало созвездья. В горбатые вербы уткнулась Медведица, а над заречным лугом повисли Стожары — густые и мелкие, словно забросил Колька в небо ветку черемухи. Звезды остывали, наливались водянистой голубизной, мерцали теперь бледно и расплывчато, точно слезились.
В ровном, плавно-медлительном сгорании ночи таилась какая-то всеобщая умиротворенность, глубокий и праздничный покой. И Колькино сердце постепенно отошло, смягчилось. Вспомнилась первая встреча с Речной в доме Городенко, усталость в глазах женщины, — и ему страстно захотелось, чтобы в черемухе, которую он сейчас ломал, сохранилась влажная свежесть лугов, дремотный шелест камышей, грустная доброта этой щедрой весенней ночи…
Уже за полночь Колька перевел, наконец, дыхание: цветы лежали в каюке навалом, выше бортов. Расстегнул ворот рубахи, отряхнул с головы листья. Оттолкнувшись от берега, неторопливо начал грести к Стожарску… Тихо и задумчиво журчала вода. Весло раскачивало слегка лодку — тогда за борт молчаливо, без плеска, падали ветки черемухи. Они уплывали в сторону моря…
Выбравшись на берег, Колька окинул взглядом нагруженный доверху каюк, пожалел, что не может снести Речной весь этот горьковато-пахучий стог. Нагнулся, поглубже запустил руки в черемуху, поднял ее целый ворох. И побрел по узкой стежке, вьющейся среди трав.
В доме Городенко все спали. Лишь под крыльцом время от времени лениво пробовал голос сверчок. Колька тихо открыл калитку, осторожно, чтобы не разбудить хозяев, прокрался в палисадник.
Вот и угловая комната — окно в ней открыто. Колька замер, прислушиваясь: там, внутри, — тишина. На миг им овладела робость. Будь сейчас в Колькином сердце только обида, злость, он наверняка бы отказался от своей затеи. Но сегодняшней ночью он так много думал о Речной, что теперь у него появилась какая-то заботливая неясность к женщине. Она-то и придала Кольке смелости. Он затаил дыхание, потом размахнулся и бросил ворох черемухи прямо в раскрытое окно. Услышал, как в комнате кто-то вскрикнул. Повернулся и не оглядываясь пошел прочь.
Гелена появилась у окна испуганная, в одной сорочке. Успела разглядеть Колькину спину, узнала его. Долго смотрела вслед, в темноту. Затем поправила волосы, улыбнулась. Набрала полные руки черемухи, присела на кровать.
Прижала пахучие ветви к лицу и вдруг, сама не злая почему, расплакалась.
Она не смогла бы объяснить, что больше всего ее тронуло в Колькином поступке. Не цветы, конечно, нет. И не упрямое самолюбие угловатого, на вид сурового парня. Скорее всего та наивная, мальчишечья ласка, которую Колька невольно выдал своей выходкой. Ведь не мог же он, не мог, ломая черемуху, не думать о ней, о Речной! Думал. И наверное — не только с обидой.
Ласка! Это то, чего не хватало ей всю жизнь, сколько помнит она себя. А помнила она, несмотря на молодость, многое…
У своих истоков память воскрешает зимний петроградский день тысяча девятьсот двадцатого года. На камнях мостовой сухо шуршит поземка. Ветер заносит колючую снежную пыль в подворотню.
Она лежит среди каких-то ящиков. Ей холодно, очень холодно. Кажется, что пальцы потрескивают от мороза. Она натягивает на себя чью-то драную шинель, пытается согреться. Но ветер уже свистит у нее на теле.