Со всеми и ни с кем. Книга о нас — последнем поколении, которое помнит жизнь до интернета
Головокружительная быстрота, с которой цифровые технологии охватывают мир, вызывает оторопь: за прошедшее десятилетие количество пользователей интернета возросло на 566 процентов. По некоторым подсчетам, в сети сейчас находится до 40 процентов населения земного шара. Общественно-бытовая среда воспитывает массовое поведение — половина пользователей интернета общаются с друзьями и родственниками в Facebook, при этом американцы делают это в 59 процентах случаев (а студенты колледжей — в 93 процентах). Я не пользуюсь Facebook и поэтому не знаю, как обстоят дела в отношении таких исключительно важных вещей, как свадьба, переезд, рождение и смерть. В Малайзии, где родилась Линда, о которой шла речь в прологе, Facebook популярен у 70 процентов пользователей интернета (не в последнюю очередь благодаря дешевизне такого общения).
Масса времени, посвящаемого электронным устройствам, означает, что мы отрываем его от других аспектов нашей жизни. Мы утешаемся тем, что, отвлекаясь на телефон или планшет, заглядывая в электронную почту или YouTube, тратим всего лишь секунды. Но подсчитано: в 2012 году американцы ежемесячно расходовали на соединение с интернетом 520 миллиардов драгоценных минут. Этот показатель превысил показатели предыдущего года более чем на 100 миллиардов минут.
Надо помнить: это не просто количественное раздувание того, что было прежде. Подобно письменности, часам и печатному станку, интернет и клан его верных оруженосцев весьма неразборчивы в изменениях правил игры по ходу самой игры. Интернет не просто обогащает наш жизненный опыт, он им становится. Об этом рассказала в интервью New York Times специалист по физиологии синапсов17, профессор Оксфордского университета Сьюзен Гринфилд:
Автомобиль или самолет позволяет вам путешествовать быстрее и на более дальние расстояния. Меня беспокоит то, что современные технологии перестали быть средством и начинают превращаться в цель. [Интернет] становится целью в себе и для себя.
Но как нам описать эту цель? Как выясняется, большая часть нашей изобретательности проистекает из стремления. А затем воплощает в жизнь желание прибрать к рукам окружающий мир. Открытие магнетизма привело к созданию компаса, благодаря которому стали возможны дальние морские путешествия. Изобретение Джеймсом Уаттом18 в 1765 году современной паровой машины сократило расстояния. Телеграф, трансатлантический кабель и телефон затянули петлю аркана, который приближает к нам голоса наших возлюбленных, товарищей и поставщиков новостей. Подвижные картинки, появившиеся в конце XIX века, запечатлели образы мира и явили их взору восхищенной публики, сидевшей в темноте зрительного зала.
Мы втиснули мир в нашу короткую и маленькую жизнь. Но, как всегда, в давке появляются жертвы.
* * *
В романе Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери» (действие которого происходит в 1482 году, во времена короля Людовика XI, когда во Франции появилось книгопечатание) есть эпизод: архидьякон Клод Фролло смотрит на первую печатную книгу с восхищением и одновременно возмущается ее качеством. Стоя возле собора Парижской Богоматери и глядя на его стены, он говорит: Ceci tuera cela («Одно убьет другое»). Как может книга убить собор? Здесь имеет место синекдоха19: печатный станок (привод демократии, помощник Мартина Лютера) убьет католическую церковь. Если понимать это высказывание еще буквальнее, то можно сказать, что печатная книга — более гибкое средство передачи смыслов, чем великие архитектурные деяния (такие как собор Парижской Богоматери), которые стояли веками и тысячелетиями, как «величественные автографы рода человеческого». Печатное слово разрушает не только устоявшуюся иерархию передачи информации, но и способ познания священного и, как казалось, недоступного простому человеку. Конечно, Гюго (роман был опубликован в 1831 году) мог сделать Фролло провидцем, каковым едва ли мог быть честный парижанин XV века.
Однако пребывание в гуще событий вызывает своеобразную слепоту. Поэтому детали текущего момента, подобного моменту изобретения книгопечатания, остаются для нас отчасти неведомыми. Но мы твердо знаем: каждая новая технология — это предложение улучшить какие-то аспекты нашей жизни. Значит, она неизбежно предлагает нам отказаться от других ее аспектов. То, от чего мы рады отказаться (например, от гибели от черной смерти20), запоминается легче, чем вещи, которые мы хотели бы сохранить (размеренную сельскую жизнь, часы утренней праздности). Чем больше я думаю о временах Гутенберга, тем чаще задаюсь вопросом: от чего он отвлек людей? Каково было тогда это чувство мистической потери, которое постоянно сопровождает нас на пути прогресса? Я продолжал продвигаться назад, к потере ощущения одиночества.
Прошло всего два десятка лет после начала распространения интернета, а мы уже утратили всякую надежду видеть нашу тогдашнюю жизнь так же ясно, как Гюго видел жизнь Клода Фролло. Для писателя, который будет творить в 2350 году, определяющие черты нашего времени окажутся очевидными (они будут выкристаллизованы силой редукции исторического рассуждения). А последствия эмиграции в страну интернета, несомненно, будут включать какие-то побочные результаты, о которых мы пока даже не догадываемся и не способны их предсказать. Определенно, мы, блуждая среди обломков нашей взорванной реальности, не можем перечислить все, чего коснулся и что запятнал интернет. Но остановитесь на Таймс-сквер, посмотрите на свой айпад, а потом на здание редакции New York Times (где за последние годы сократили сотни рабочих мест), и вы сможете с полным правом повторить: Ceci tuera cela. Самоуверенный историк будущего, вероятно, сможет нарисовать отчетливую картину революции сегодняшнего дня. Но мы, живущие сегодня и находящиеся по обе стороны водораздела поколений, знаем то, чего этот историк никогда не поймет: каково это — жить «до».
* * *
Мы храним в нашей памяти окончательные версии некоторых жизненных историй. Например, такую.
Я помню то потрясающее беззаботное лето 1999 года, когда я, как многие другие молодые люди, отправился в последнее путешествие без мобильного телефона. Я несколько месяцев бродил по Озерному краю на северо-западе Англии и по Шотландским Гебридам21, не понимая, что никогда больше не испытаю этого чудесного чувства полной оторванности. Я не знал тогда, что никогда больше не буду так надежно отрезан от работы, семьи, друзей. И тем не менее в те далекие девятнадцать лет, отхлебывая пиво и заедая его яблоками, я вовсе не думал, что это завершение чего-то. Я говорил себе: наконец-то я дышу полной грудью, это начало моей настоящей жизни.
Я стал единомышленником, пусть и не столь знаменитым, Генри Торо22, написавшего: «Только после того, как мы потеряемся или, другими словами, только после того, как мы потеряем мир, мы начинаем обретать себя, понимать, где наше истинное место, и осознавать всю бесконечность наших отношений».
Подобно Торо и многим молодым людям, пустившимся после окончания средней школы в путешествие — без гидов, но с путеводителями в рюкзаках, я хотел побыть наедине с собой. Я чувствовал, что в тот момент мне нужно было не налаживание контактов, а установление связи с каким-то глубинным источником. Я не мог описать его словами, но чувствовал, что он находится за пределами жестких рамок, заданных школьными учебниками. Мои дни были заполнены переходами по безлюдным тропинкам, широким равнинам, названия которых я не знал и никогда не узнаю. Вечерами я обсуждал фильмы и политику с незнакомцами в деревенских пивных, а потом, счастливый, уходил дальше, в темнеющие поля вереска.
Я отлично помню тот вереск — множество холмов, покрытых шелестящими цветками. Однажды ночью я повстречал человека с морщинистым обветренным лицом, и он предложил мне присоединиться к нему — плести кровли из вереска. Он предложил стать его учеником и провести на холмистой равнине всю жизнь — рвать по утрам вереск и плести из него водонепроницаемые покрытия. В два часа ночи я согласился, но утром благоразумие возобладало, и я отправился в Хитроу, а оттуда улетел домой.