Дорога на две улицы
Они подъехали к длинному серому дому, поднялись в квартиру, не зажигая верхний свет. Он раздел ее и повел к дивану. Она не сопротивлялась – от выпитого ноги ее почти не держали и в голове было пусто и гулко.
Потом почему-то она громко, навзрыд, плакала, а он закрывал ей рукой рот – боялся соседей. Потом почти насильно влил стакан водки, укутал одеялом – и опять умолял утихнуть. А она вырывалась, почти дралась, пока он не залепил ей звонкую и сильную пощечину. Она крикнула: «Ненавижу!» – и сразу утихла, заснула и спала долго, до полудня. Пока он не растормошил ее и не прикрикнул, что пора одеваться.
Через три дня она опять пришла к Загорскому, и этот Лева сделал вид, что с ней незнаком. На коленях у него сидела полная блондинка и выпускала тонкой струйкой папиросный дым.
В тот вечер Эля уехала с лысоватым зрелым толстяком, имени которого она не запомнила. И снова была комната, теперь уже где-то на Таганке. В ней почему-то не было света и горела свеча. Широкая кровать была застелена несвежим бельем. Она сдернула это белье и легла на голый матрас, а толстяк растерялся и долго сидел с краю, рядом, неловко поглаживая ее по груди.
Ей очень хотелось плакать, но она смеялась – громко, в голос, неестественным, истерическим смехом. А он уговаривал ее замолчать и неловко путался в брючных пуговицах.
Все, что она запомнила, – терпкий запах пота и мягкие, торопливые, словно женские, руки толстяка.
И снова началась круговерть ее ада. Она говорила, что просто не понимала, как снова сорвалась. С работы ее выгнали, разумеется. На Арбате она не появлялась. Снова начались попойки, случайные встречи и ночевки. Были минуты трезвости и прозрения – нечастые и кратковременные, когда она не могла вспомнить, как оказалась в незнакомой постели, и с удивлением смотрела на мужчину, спящего рядом. Одному из них, рослому красавцу с холодными, льдистыми глазами, у которого она проживала последние пару недель, она задала вроде бы шуткой вопрос: «А в загс сходить со мной не хочешь?»
Он курил у окна, обернув красивый торс спортсмена в узкое полотенце. Услышав ее вопрос, обернулся и удивленно приподнял брови.
– С тобой? Не ослышался, матушка?
От смущения она дернула плечом и, гордо вскинув голову, ответила:
– Не ослышался, милый!
Он рассмеялся:
– Ну ты даешь, старуха! Вот уж развеселила, ничего не скажешь! В самый голодный год не придет в голову! Жениться на тебе! Шутница ты, милая. Кто ж на тебе женится? В здравом уме и твердой памяти? Где ж найти такого извращенца? Ты хоть сама посчитать в силах, сколько мужиков через себя пропускаешь? Арифметику в школе проходила?
Она встала, молча оделась и пошла к двери. Долго возилась со старым замком. Он вышел в коридор и одним щелчком отворил дверь. Вдогонку ей бросил:
– Ты же жизнь свою разменяла, Элька, на пятаки. Красивая ведь баба и не дура. Да еще пьянки эти… – сказал он, будто бы с сожалением, брезгливостью и с жалостью.
Она вышла во двор. Ноги отказывались нести ее дальше. Она села на скамейку и просидела до самого вечера. Очнулась, когда на голову упали первые крупные капли дождя. Медленно дошла до метро и поехала на Арбат.
Эльза открыла ей дверь. Ни слова не спросила, постелила постель и принесла чашку крепкого чая.
Потрогала лоб – испугалась. Эля была горячей, как раскаленная плита. Приехала «Скорая». Сделали укол. Она провалилась, как в черную яму.
Когда открыла глаза, за окном кружила метель. Она испугалась – господи, сколько же она пролежала?
– Пролежала недолго, – успокоила ее Эльза, – всего-то две недели. И это не снег, Эличка! Это – тополиный пух.
Эля сползла с кровати и подошла к окну. За окном было лето. Зеленели тополя, во дворе галдела детвора. Она с усилием распахнула тяжелую скрипучую раму, и в комнату полетели хлопья нежного тополиного пуха, закружились, заплясали, садясь на волосы и плечи. Она села на пол и стала ловить пух руками. Потом и уснула – там же, на дощатом теплом полу, уже прогретом щедрым июньским солнцем.
Пролежала она еще почти месяц. Вставать не хотелось, выходить на улицу тоже. Эльза кормила ее своим неизменным и спасительным ныне бульоном. Вопросов по-прежнему не задавала, только однажды тихо сказала:
– Жизнь – это перекресток, девочка! Всегда есть дорога на две улицы. Всегда. Ты уж мне поверь! Даже если сначала ты этого не увидишь.
Через пару недель, в августе, оказавшемся небывало дождливым и душным, в молочной на Арбате, в длинной очереди за кефиром она познакомилась с Яшей.
Потом он сказал ей, что смотрел, не отрываясь, на ее затылок и ложбинку на шее под небрежно собранными волосами. Эта тонкая шея и завиток, лежащий на ней запятой, словно парализовали его волю.
Он шел за ней до самого дома. У подъезда она резко остановилась и обернулась.
Он споткнулся, замер и испуганно произнес:
– Девушка! Выходите за меня замуж! – И жалобно добавил: – Пожалуйста!
Эля говорила, что давно так не смеялась. Она покачала головой и покрутила пальцем у виска. Он вздохнул и пожал плечами.
Теперь он стоял у подъезда каждый день.
Через три месяца изнурительной осады она вышла за него замуж.
– Ну а дальше ты все знаешь, – усмехнулась Эля и, прищурившись, посмотрела на Елену. – Он меня спас, – объяснила она, имея в виду Яшу. – Ты представляешь, где бы я была, если бы не он! И за это я буду благодарна ему всю жизнь. Благодарна и верна. Тем более что та сторона жизни, в смысле интимная, мне абсолютно и давно безразлична.
Молчали долго. Костер догорел, и небо стало медленно светлеть.
Потом Елена обняла ее за плечи. Эля вздрогнула:
– Только не надо меня жалеть! Да и потом – жизнь свою я устроила. Грех жаловаться. О куске хлеба не думаю. Даже ребенка родила – значит, простили мне ТАМ мои грехи! А что людям не верю… Так это мое дело. Личное, так сказать.
Елена ответила:
– А я тебя не жалею! Я просто тобой горжусь! Да и за что тебя жалеть? Ты – самая умная, самая красивая и самая талантливая!
– Интересно, в чем? – ухмыльнулась Эля. И добавила: – Можешь не отвечать.
Потом опять молчали, и совсем уже на рассвете, когда лениво, словно нехотя, поднялось круглое и розовое солнце, они ушли в дом.
Никогда больше об этом ночном невыносимом разговоре они не вспоминали. Словно его и не было.
В дальнейшем, когда Елену раздражали и даже коробили Элины действия или поступки – напористые, наглые и хамоватые, – она спохватывалась и одергивала себя, вспоминая ту ночь в Ельце, после которой она пересмотрела всю свою жизнь, да и жизнь матери тоже, и утвердилась в мысли – они счастливые. И все, что было в их судьбах: их страдания, горести и обиды – все чепуха и тлен. И полная ерунда.
И еще почему-то испытала чувство неловкости и стыда – за все свои прошлые обиды на жизнь.
* * *Те годы можно было смело назвать самыми, как ни странно, безоблачными и спокойными. Самыми счастливыми и радостными в ее и их жизни.
Они с Борисом еще познавали друг друга, открывали. Радостно, нежно, иногда с удивлением. Их ночи еще были бессонны, по-хорошему тревожны и волнительны.
Они еще скучали друг по другу, расставаясь всего лишь на рабочий день. Какая, казалось бы, малость и ерунда! А она стояла в темноте у окна и выглядывала его силуэт – знакомый до боли, до звонкого толчка в сердце. Она еще бросалась к двери и обеими руками обнимала его за шею.
Они еще мечтали о многом. О маленьком домике в деревне, у озера, окруженного густым и темным еловым бором. О поездке на Байкал и в Самарканд – разумеется, всей семьей. А вот в Сухуми одним, только вдвоем. Чтобы есть горячий и сочный шашлык на набережной, в крошечной кафешке, и еще чебуреки, истекающие прозрачным и обжигающим соком, и запивать все это прохладным и кислым молодым вином. И смотреть на темное, чернильное море и яркие низкие звезды. А после торопиться в душную, крошечную комнату с пыльной марлей на узком окне. И рухнуть от усталости и счастья в скрипучую и неудобную кровать с волглым бельем – чепуха, наплевать! На все наплевать! Потому что они будут любить друг друга. И сердце еще будет останавливаться от его слов, а голова – кружиться от его поцелуев.