Горбатая гора
Грузовики с овцами и прицепы с лошадьми достигли конечной станции, и кривоногий Бэски показал Эннису, как навьючить мулов, взяв двух животных, набросив веревку на каждого из них двойным ромбом и закрепив узлами, а затем сказал: «Никогда не заказывай суп. Эти коробки с супом так трудно упаковывать». Три щенка, принадлежащие одной австралийской пастушьей собаке, отправились во вьючную корзину, а самый маленький — под куртку к Джеку. Он любил щенков. Эннис выбрал для себя крупную гнедую лошадь, которую звали Сигаретная задница, Джек — гнедую кобылку, которая, как оказалось позже, была очень пугливой. В ряду свободных лошадей была мышиного цвета кобыла, которая на вид понравилась Эннису. Эннис и Джек, собаки, лошади и мулы, тысячи овец и их ягнята наводнили тропу как грязная вода, переваливая через изгородь и двигаясь выше границы роста леса к огромному цветущему лугу и струящемуся, бесконечному ветру.
Они поставили большую палатку на площадке лесничества, надежно закрепив коробки с пищей и кормом для скота. Оба спали в лагере этой ночью, и Джек уже ворчал насчет приказа Джо Эгри спать с овцами и не разжигать огня, хотя рано утром он без лишних слов оседлал гнедую кобылу. Заря была стеклянно-оранжевой, окрашенная внизу желатиновой полоской бледно-зеленого. Темный силуэт горы медленно выцветал, пока не стал того же цвета, что и дым от костра, на котором Эннис готовил завтрак. Холодный воздух наполнился запахами, округлые камни и кусочки земли стали отбрасывать неожиданно длинные тени, а вытянутые столбы сосен под ними превратились в плиты темного малахита.
Днем Эннис смотрел через широкую пропасть и иногда видел Джека, маленькую точку, ползущую по высокому лугу, как насекомое ползет по столовой скатерти; Джек, в своем темном лагере, видел Энниса как огонек в ночи, красную вспышку на огромной черной фигуре горы.
В один из вечеров Джек пришел позже, с трудом передвигая ноги, выпил свои две бутылки пива, охлажденные в мокром мешке с северной стороны палатки, съел две миски тушенки, взял у Энниса четыре высохших печенья, консервированные персики и закурил, наблюдая за закатом.
— Я мотаюсь туда-сюда по четыре часа в день, — сказал он сердито. — Пришел позавтракать, вернулся к овцам, вечером устроил их на ночь, пришел поужинать, вернулся к овцам и полночи не спишь, сторожишь их от койотов. Если по-честному, то я должен спать здесь. Эгри не может заставлять меня так работать.
— Поменяться не хочешь? — сказал Эннис. — Я не против быть пастухом. Могу спать там.
— Не в этом дело. Дело в том, что мы оба должны быть в лагере. И эта чертова палатка воняет кошачьей мочой или чем похуже.
— Я не против быть там.
— Знаешь что, ты будешь вставать по двадцать раз за ночь, смотреть, нет ли койотов. И я бы поменялся с тобой, но предупреждаю, повар из меня дерьмовый. Только открывать консервы и умею.
— Не хуже меня, значит. Решено — меняемся.
Еще час они отгоняли ночь желтой керосиновой лампой, и около десяти Эннис поехал на Сигаретной заднице, хорошей ночной лошади, сквозь мерцающий иней к овцам, неся с собой оставшееся печенье, банку джема и банку кофе. Он решил, что этого хватит ему на день, и он не будет лишний раз возвращаться — останется с овцами до ужина.
— Убил койота, когда светало, — сказал он Джеку следующим вечером, выплескивая на лицо горячую воду, намыливаясь и надеясь, что его лезвие еще способно брить, в то время как Джек чистил картошку. — Большой, сукин сын. Яйца у него размером с яблоко. Держу пари, он стащил пару ягнят. Такой может съесть и верблюда. Тебе надо горячей воды? Здесь ее море.
— Бери всю, мне не нужна.
— Что ж, я помою всё, до чего смогу достать, — сказал он, снимая свои ботинки и джинсы (ни подштанников, ни носков, заметил Джек), хлюпая зеленой мочалкой, так что брызги долетели до костра, и огонь начал трещать.
Они провели долгожданный ужин у костра, с двумя банками бобов, жареной картошкой и литром виски на двоих, упершись спинами в бревно, подошвы ботинок и медные заклепки джинсов при этом накалились докрасна, лиловое небо потеряло свой цвет, подул холодный ветер, а они все передавали друг другу бутылку, курили сигареты, то и дело вставали, чтобы отлить, подбрасывали ветки в костер, чтобы поддержать беседу, говорили о лошадях и о родео, о продаже скота, о пережитых падениях и ранах, о затонувшей два месяца назад со всем экипажем подлодке Трешер и о том, как подводники держались в последние минуты перед гибелью, о собаках, которых они держали и знали, о призыве, о родном ранчо Джека, где остались его отец и мать, о родном доме Энниса, который развалился давным-давно, сразу после смерти его родителей, о старшем брате в Сигнале и о вышедшей замуж сестре в Каспере. Джек рассказал, что его отец в прошлом был довольно известным ездоком на быках, но держал свои секреты при себе, ни разу не давал Джеку советов, ни разу не пришел посмотреть, как ездит Джек, хотя он катал Джека на овцах, когда тот еще был ребенком. Эннис сказал, что его интересуют скачки, которые длятся дольше восьми секунд и в которых есть какая-то цель. Деньги — хорошая цель, сказал Джек, и Эннис вынужден был согласиться. Каждый из них с уважением относился к мнению другого и был рад найти друга там, где совсем этого не ждал. Когда Эннис скакал против ветра, возвращаясь к овцам в предательском, хмельном свете, он думал, что никогда не проводил время так хорошо, чувствовал, что может выбить рукой желтый круг луны. Лето продолжалось, и они перевели стадо на новое пастбище, сдвинули лагерь; расстояние между овцами и новым лагерем было больше, и ночные поездки стали длиннее. Эннис легко мог спать с открытым глазами, когда скакал на лошади, но часы, которые он проводил вдали от овец, становились все дольше и дольше. Джек извлекал из губной гармошки визгливый звук, немного смягчаемый жраньем пугливой гнедой лошади, а Эннис пел приятным хрипловатым голосом; несколько вечеров подряд они коротали время, напевая песни. Эннис знал неприличный вариант слов к «Клубничной Чалухе». Джек попробовал песню Карла Перкинса, закричав во всю глотку «что я сказа-а-ал», но больше всего ему нравился грустный церковный гимн «Иисус, идущий по воде», который ему пела мать, верившая в Пятидесятницу, и он пел его замогильно медленным голосом, оттенявшим тявканье далеких койотов.