Родовое проклятье (Мы странно встретились)
К окончанию первого курса Владимиром был закончен роман «Приключения и удивительные путешествия разбойника Аполлона Вербенского». Сей фундаментальный труд занимал более десяти тетрадей и представлял собой нечто среднее между «Тремя мушкетерами» и пушкинским «Дубровским». Сам процесс создания сего опуса очень увлекал Владимира, тем более что его писания в тетрадку были замечены сокурсниками и придавали его образу загадочный и романтический флер писателя. Но, закончив «Аполлона Вербенского» и перечитав его, Владимир со всей очевидностью понял, что и до Дюма, и тем более до Пушкина ему далеко. Впрочем, его это не сильно расстроило, поскольку на дворе стоял май и близились каникулы. Десять исписанных романом тетрадей были заброшены под кровать в дортуаре и забыты. Более к литературным опытам Владимир не возвращался до самого окончания корпуса.
Запойное чтение не могло не сказаться на аттестате Владимира. Знания по точным наукам не поднимались выше тройки, но зато по словесности и языкам были великолепные отметки, и преподаватели этих предметов ставили воспитанника Черменского в пример всем остальным. Также хвалил его и преподаватель гимнастики, хотя его и приводили в ужас сальто-мортале на брусьях и прочие акробатические этюды Владимира, отлично усвоенные им после того, как летом в их уездном городе останавливался бродячий цирк.
После кадетского корпуса Владимир поступил к отцу в юнкерское училище на Знаменке. Встречая генерала Черменского в коридорах училища, Владимир, так же, как и прочие юнкера, вытягивался в струнку и отдавал честь, а отец не глядя отвечал ему или просто кивал. Ни в стенах училища, ни за его пределами отец и сын Черменские не встречались, да и потребности в таких встречах у Владимира не было: с детства он не испытывал к отцу никаких чувств, кроме уважения. Да и последнее было вызвано скорее заслугами генерала перед Россией, чем влиянием на подрастающего сына.
Условия в юнкерском были посвободнее, чем в кадетском корпусе. Дисциплина там была не менее строгой, но на Знаменке учились уже взрослые юноши восемнадцати-двадцати лет, к которым преподаватели относились с уважением, да и лекции были увлекательнее и интереснее. Строевая муштра не слишком угнетала Владимира, молодое, здоровое и подготовленное тело выносило ее без напряжения, библиотека в училище была великолепной, и довольно быстро Владимир уже сидел в карцере за написанный и пущенный по училищу пасквиль на преподавателя фортификации: пасквиль талантливый, язвительный и очень смешной. Он прошел через руки всех юнкеров и половины преподавательского состава, а после окончания наказания к Черменскому в коридоре подошел преподаватель словесности и искренне поздравил «с началом творческой деятельности», присовокупив, что у Владимира может сложиться блистательная журналистская карьера. Владимир поблагодарил, хотя и был несколько озадачен таким пророчеством: сам он ни о чем подобном не мыслил, поскольку опять приближались каникулы.
Ах, как хорошо было летом в Раздольном! Генерал Черменский на каникулы домой не ездил, предпочитая оставаться на городской квартире, и Владимир наряду с серым кардиналом имения Фролычем был там полноправным хозяином. В хозяйственные дела он не вмешивался, справедливо полагая, что Фролыч все решит гораздо лучше, и лишь изредка выезжал верхом на покосы, жатву или уборку хлебов, кивая с высоты своего аргамака мужикам и улыбаясь молодухам, с одной из которых и свершилось его падение в копну первого июньского сена. Марья была податлива, весела, красива, ни подарков, ни денег не потребовала, еще несколько раз за лето они миловались то в лесу, то в высокой ржи, то в огромной господской риге, а потом муж Марьи отбыл на промыслы, и она уехала вместе с ним, даже не зайдя попрощаться. Узнав об этом, Владимир испытал наряду с легкой досадой сильное облегчение: в глубине души он боялся того, что эта связь получит известность или же Марья забеременеет. Он так никогда и не узнал, что Марья состояла в сговоре со старым Фролычем, уверенным в том, что дитяти лучше узнать все, что нужно, в руках проверенной, чистой, надежной на язык бабы, чем в каком-нибудь городском борделе, где еще невесть кого подсунут под «ребенка».
Впрочем, долго о Марье Владимир не думал. К его услугам было бесконечное, светлое, с короткими голубыми ночами лето, купания в теплой, затянутой по утрам туманом реке, долгие скитания с ружьем по просвеченному солнцем лесу, рыбалка на неповоротливых линей, неподвижно стоящих в темно-зеленых омутах, земляника, грибы, поездки верхом вместе с соседскими барышнями, домашние спектакли, балы… А в июле появился еще и Северьян.
В одну из ночей петровской недели Владимир ночевал в поле, в ночном, зарывшись вместе со сторожащими коней мужиками в стог душистого клеверного сена. Заснул он, как всегда, мгновенно, но почти сразу был разбужен лошадиным ржанием, шумом и руганью. Выскочив из стога под мертвенный свет садящейся за деревенские крыши луны, он едва успел поймать за рубаху пробегающего мимо мальчишку:
– Что случилось, Ванька?
– Владимир Дмитрич, там мужики конокрада споймали! Да они и сами с им управятся, вы бы шли досыпали… – Ванька вырвался и побежал дальше. Владимир кинулся за ним, поскольку о том, что мужики уже начали «управляться», можно было легко догадаться по доносящимся от потухающего костра звукам драки и бешеной ругани.
Мужиков было шестеро, разгоряченных, остервеневших, и Владимиру стоило большого труда раскидать их: кто-то даже в запале весьма чувствительно смазал его по скуле. Когда же наконец все узнали молодого барина и, недовольно ворча, расступились, Владимир увидел лежащего на земле грязного, взлохмаченного, перепачканного в крови, но уже старающегося подняться парня примерно своих лет. Кто-то подсунул тлеющую головешку из костра и с ненавистью сказал:
– У-у… цыган, морда черная!
– Сам ты цыган! – неожиданно обиделся конокрад, сплевывая в круг света длинный сгусток крови вместе с зубом. – Не хужей тебя небось православный!
– Поговори еще, морда!.. – мужик замахнулся горящей головней так яростно, что Владимир не успел его остановить, но конокрад вдруг взвился на ноги, как опущенная пружина, и головня, просвистев мимо, покатилась по земле, сыпля искрами, а мужик, удивленно ругаясь, свалился на четвереньки. Остальные заржали, а конокрад, скаля белые крупные зубы, которые портила лишь новообретенная, еще сочащаяся кровью щель, повернулся к Владимиру:
– Спасибо, твоя милость. Ить убили бы.
Владимир молча кивнул, зная, что парень прав: лошадиных воров в деревнях били всегда страшным боеми всегда до смерти. Конокрад в самом деле был похож на цыгана: даже в прыгающем свете головни было заметно, какой он смуглый, как черны его свалявшиеся, лохматые волосы, какой шальной блеск сквозит в черных, узких, раскосых глазах и как белозуба его наглая усмешка. Но, услышав, что парень не цыган, Владимир почему-то сразу ему поверил. Тем не менее он сурово сказал:
– Вяжите. Завтра к уряднику отвезу.
– Зря ты, барин. – Парень нехотя протянул руки. – Меня вязать нельзя, пустое дело. Вот увидишь, водичкой вытеку из веревки-то. Не вяжи, я и так не побегу, вот тебе крест…
– Помолчи, – вполголоса сказал Владимир. – Взбесишь мужиков, так я их не удержу.
– Твоя правда, – поразмыслив, согласился конокрад и больше рта не открывал до тех пор, пока его, связанного, не посадили у скирды сена и Владимир не спросил, сам не зная, для чего:
– Как тебя зовут?
– Северьяном. Покойной ночи, барин, спи. А то вон светает уж…
Владимир повалился рядом с конокрадом в сладко пахнущее сено и последовал разумному совету.
Он проснулся на рассвете с точным ощущением того, что на него кто-то смотрит. Открыв глаза и проведя по ним мокрым от росы рукавом, Владимир понял, что не ошибся. В двух шагах, скрестив по-турецки ноги и внимательно поглядывая на него своими узкими глазами, сидел Северьян. Владимир разом вспомнил ночное происшествие и поразился тому, что на конокраде действительно не было ни одной веревки. Все они, аккуратно смотанные, лежали у погасшего костровища.