Живый в помощи. Часть вторая .А помнишь, майор...
На оторванных воротах лежал лейтенант Толик. Бинты, закрывшие толстым слоем его лицо, часто набухали от крови, и их меняли, как могли, стараясь не вглядываться в безглазые пещеры друга. Он чувствовал себя пугающе хорошо, даже не стонал. Просто смешно покряхтывал, от чего было еще страшнее. Через полчаса его, недопевшего, недолюбившего, недописавшего мамке последнее письмо, бегом, полусогнувшись, несли на плащ-палатке к прибывшему борту "восьмерки", которая по аварийному запросу "Шторки" прибыла за раненым. Перед самым вертолетом Тольку, замедляя шаг, осторожно опустили на землю, и мужики закрыли лица пилотками. По какой-то нелепой иронии ему забыли, а может, не осмелились закрыть несуществующие глаза. Кто-то горько вздохнул:
— Пусть хоть так перед землей насмотрится.
Его похоронили по месту службы. Без родных. Жена не приехала за ним, а родители давно умерли. М-да. Баб на Руси по-прежнему хватало, а офицерских жен становилось все меньше и меньше. Гарнизоном прослезились на похоронах, "горсовет" сказал речь. После "третьей" у могильной звезды и разбежавшихся по небу трассеров — разошлись. Да что те трассера? Все одно, без молитвы и креста — земля не пухом и могилка неухоженная.
ЦК держал руку на пульсе издерганного, бесхозного Карабахского тела. На эту минуту его давление, по мнению ведущих карабаховедов, было допустимое и плановое. Двенадцать на тридцать шесть. Двенадцать убитых на тридцать шесть изуродованных. Лейтенант Толька "удачно" вписался в штатные потери. Трое суток спустя мужики, вернувшись на место дислокации, с треском нахлестались. Через сутки "Шторку" планово сняли и пустили на ветошь. Пробитые в ней места тщательно вырезали и сунули в топку, ликвидировав сразу массу вопросов. На ее место вбили "Крюк". Очень удобное орудие: и воткнуть можно, куда попало, и что попало на него повесить.
Материнский зов
В ноябрьский день торопливый поезд уносил Виктора на подушке ночного сна, заставившего его по тревоге рвануть из Азербайджана в далекий Восточный Казахстан, на место родительского начала. Его голова и карманы были наспех напичканы массой всяких изменений. Вплоть до очередного звания майора и внезапного перевода на новое место службы — под Тбилиси. В центр всего житейского хаоса прочно прилип нехороший утренний сон, ставший причиной немедленного отъезда. Виктор будто видел сумеречный рассвет, свежевырытую могилу на деревенском кладбище и зависший над ней большой деревянный Крест. Первая мысль: что-то с болящей матерью, утянула его на вокзал.
Казенная купейная жилплощадь уюта в дороге не создала. Еще более престранным было присутствие Виктора, как свидетеля, при вечном споре двух таинственных и тем еще более привлекательных тварей перед самым отъездом. Он оказался на Гадовой дороге именно в ту секунду, когда гюрза не спала. Сегодняшний день был спокоен для нее, как никогда. Ее идеальный круг и узор на ее теле, мерцающая серебристая чешуя были вершиной изящества и природного творения. Виднелись только суженные зрачки, остальную часть головы она удобно скрыла в "яблочко" многокольцевой круговой мишени. Сегодня гюрзу никто не беспокоил уже несколько часов. Дети давно покинули ее. Мать дала им жизнь, сделав все, что было дано ей ее тысячелетней мудростью и инстинктом. Оберегая их от первого мгновения опасности при зачатии яйца до того, как она уже обучила их искусству выживания, позволяющего им сохранить себя от всех житейских невзгод этого непредсказуемого мира. У нее было все, и она обладала всем. И материнской плодовитостью, и необходимой властью на отвоеванном жизненном пространстве. На ее дорогу, зону добычи пищи и дом никто здесь не осмеливался посягнуть.
А она бы и не отдала. Гюрза никому первая не причиняла зла и в ответ желала того же. Она много повидала на своем веку. И жестокость своего мира, и беспощадность человеческого с нечастым добром с обеих сторон. У нее на глазах люди любили, рожали детей и тут же убивали друг друга. Строили свои жилища и уничтожали чужие. Взлетали в небо и падали вниз, разбиваясь насмерть. Неблагодарно и властно пользовались щедростью земли и плевали на нее. Но покой вековым не бывает. В последнее время ее стало беспокоить чье-то чужое вторжение на ее территорию. Кто-то стал самовольно и дерзко пользоваться ее владениями, включая дорогу и воду. Своим безошибочным наитием она определила, что это был чужестранец. Не человек, но и не тот, кто носит ядовитый зуб. Кто-то другой. Гюрза, бесшумно и грациозно стекая с аэродромной бетонной плиты, заскользила в сторону водной прохлады.
Сейчас Виктор неторопливо, с более чем привычной осторожностью завершал проход по особенной тропе. И вдруг он замер, задохнувшись на вздохе. В трех метрах от него в стойке друг против друга застыли неспособные тысячи лет разойтись в вечном споре за свою, гадову межу, гюрза и уж. Они, доселе долго не желающие встречаться, сейчас сошлись насмерть. Первая и главная владелица своей земли и невольный искатель, попавший сюда похожим на ее жизненным путем, такой же изгнанник. Друг против друга стояли две жизни, чтобы решить единственный вопрос — кто из двух будет здесь главным. Виктор не дышал. Ему довелось стать свидетелем редчайшего таинства и невольным судией смертного спора змей — кому жить. Вздутая от смертельного напряжения гюрза, шипя со свистом, с чудовищной скоростью сплеталась и расплеталась в едва улавливаемые глазом причудливые петли. Ее разведенная до линейного предела пасть, невидимый от жуткой частоты колебаний язычок, горящие рубиновым светом глаза и выведенный для главного удара на большую длину игольчатый золотой зуб, на конце которого вибрировала ядовитая капелька, держала Виктора в гипнотическом оцепенении. Уж, по телу которого перекатывались стремительные волны от золотокоронной треугольной головы до раздутого хвоста, грушевидный конец которого находился у его пасти в виде удлиненного крутящегося кончика, колдовал гюрзу монотонными маятниковыми раскачиваниями головы и вылетающим в ритм этому на непривычную длину своим раздвоенным язычком. Так продолжалось несколько минут. И когда в начальную, тысячную долю секунды, не выдержавшая гюрза атаковала первой своим золотым зубом, уж, опередив ее с невероятной, неуловимой для человеческого глаза скоростью, молниеносно чиркнул кончиком надутого хвоста под голову соперницы. Гюрза провисла, сморщиваясь и складываясь в вибрирующее кольцо. Уж, встав в торжествующий, чарующий столбик, несколько секунд гарцевал, убеждаясь в победе над ядом. Гюрза, часто сплетаясь и расплетаясь, вилась причудливыми кольцами с беспорядочно мотающейся подрезанной до шейной кожицы головой. Уж, оставляя за собой на влажной земле танцующий волнистый пунктир, уходил к воде новым хозяином гадовой межи. Несколько минут спустя уходил и Виктор, потрясенный и не способный осмыслить увиденное. Позже, когда он говорил о местах своей службы, этот гарнизон всегда вспоминался ему не иначе как: "А, это тот, где жила гюрза?..".
...Трое суток спустя у медленно подходящего поезда стояли уже давно ждущие сына старенькие родители. Вглядывающийся в каждое окно вагона, перекладывающий без конца из руки в руку кепку отец и капающая неостанавливаемой слезой мать. Дома.
Виктор приезжал сюда каждый раз, как в первый раз. Здесь все взрослело и менялось вместе с ним. От голопузой босоногости до новоиспеченного майорства. Крепенькая банька добросовестно отмечала древесными зарубками его жизненный рост. Ах, как его ждали все! И голосистая сучка Тоська, заливаясь и пофыркивая в собачьем восторге, носившаяся кругами по зеленой ограде, взрывая на разворотах круги земли. И смущенные близняшки-березки. Он помнил их девчушками, а сейчас у родительской калитки стояли неповторимые, повзрослевшие и оттого еще более похорошевшие русские красавицы. Каждый Витькин путь домой с войн был для родителей, как новое рождение. Здесь все было у него своим. Даже бесстыжие зенки у поросенка, зарывшегося по уши в грязь, были свои в доску. Он, уйдя отсюда еще в солдаты, будто не уходил никогда. В доме перестали скрипеть его звуком даже затосковавшие по нему половицы. Тот же одноглазый, горластый и ревнивый к кому попало петух-бабник, и крыжовник-ежик, тополь-щеголь, бабушка-черемуха и цыганка-роза радовались ему, как умели.