Мастер Баллантрэ
Если бы мне не было обидно за мистера Генри, то я, быть может, любовался бы, глядя на старика-лорда, так ласково беседовавшего со своей дочерью, но так как я любил своего патрона, то не мудрено, что с виду крайне привлекательная картина возбуждала в моем сердце лишь одно негодование. Случалось, что мистер Генри, вооружившись мужеством, присаживался к жене и милорду, но те, хотя и не решались выслать его, говорили с ним таким принужденным тоном и так неестественно улыбались, что он, ясно сознавая, что они, стараясь быть с ним любезны, делают над собой усилие, спешил уйти от них и перейти в тот конец комнаты, где находился я. Зал был до такой степени велик, что оттуда, где мы сидели, невозможно было расслышать, что лорд и миссис Генри говорили, и до нашего слуха доносилось лишь непонятное бормотание.
Тут он сидел и прислушивался к бормотанью, а я сидел рядом с ним и также прислушивался, и когда время от времени милорд грустно покачивал головой и клал свою руку на голову миссис Генри, или же она клала свою голову к нему на колени, как бы желая оказать ему особенную ласку, или же когда они смотрели друг на друга глазами, полными слез, мы могли быть уверены, что разговор перешел на любимую тему и что тень покойного витала в той комнате, где мы находились.
Порой я сердился на мистера Генри за то, что он переносил так терпеливо все выходки своей жены, но когда я узнал, что она вышла за него замуж только из жалости к нему, я понял, почему он не позволял себе выражать какие-либо претензии.
Да на самом деле, мистеру Генри крайне трудно было настаивать на чем бы то ни было. Я помню, например, такой случай.
Мистер Генри заметил, что в одном из окон дома цветное стекло загрязнилось, и сообщил своей жене, что он намерен заменить это стекло. Как оказалось, окно это, с разноцветными стеклами, особенно нравилось покойному мастеру Баллантрэ, и поэтому миссис Генри при одном намеке на то, что в том окне, которое нравилось брату ее мужа, муж ее желает что-либо изменить, покраснела от злости и закричала:
— Я удивляюсь, как вы осмеливаетесь даже думать об этом!
— Да, я действительно удивляюсь самому себе, — ответил мистер Генри с такой горечью в голосе, какой я никогда еще у него не слыхал.
Разговор этот происходил за обедом, и, к счастью, старик-лорд вмешался в спор супругов и начал беседовать о чем-то другом, так что к концу обеда, как я воображал, мистер Генри и миссис Генри забыли о первоначальной теме разговора. Но на самом деле это было не так. После того, как мы встали из-за стола, милорд по обыкновению уселся со своей невесткой у камина, а мы с мистером Генри на другом конце комнаты, и оттуда мы видели, как миссис Генри, положив голову на колени милорда, горько плакала.
Мистер Генри принялся разговаривать со мной по поводу различных хозяйственных вопросов. Он почти никогда не говорил со мной иначе, как о письменных или хозяйственных делах, и вообще был плохим собеседником, но в этот день он разговаривал много и довольно оживленно и при этом не отрывал своего взгляда от жены и отца, сидевших у камина, и голос его звучал совсем иначе, чем обыкновенно, хотя нельзя сказать, чтобы в нем было более веселости.
Стекло в окне не заменили, мистер Генри не решился заменить его, хотя я уверен, что его самолюбие страдало от этого нового поражения.
Но, несмотря на все поражения, которые он терпел, он оставался в обращении с женой все таким же терпеливым и даже любезным. Я сказал бы, слишком любезным. Если бы я был женат и моя жена позволила бы себе обращаться со мной с таким пренебрежением, то моя гордость возмутилась бы против такого поведения; мистер Генри же, кажется, считал за счастье, что она смотрит на него как на своего раба. Она держала его в подчинении, поступала с ним как с ребенком: она то звала его к себе, то отгоняла его, то бранила его, то прощала, то обращалась с ним холодно, но любезно, то делала ему выговоры, уязвляла его и прикидывалась оскорбленной. Когда она считала нужным прибегать к строгости, она смотрела на него холодным взглядом, и он, понимая значение этого взгляда, тотчас подчинялся ей; когда же она находила нужным быть ласковой, то она умела прикинуться такой внимательной и любезной, как будто за время своего замужества только и делала, что расточала свои ласки.
Но, несмотря ни на какие выходки с ее стороны, он оставался любящим и нежным мужем. Любовь к ней ясно выражалась в его глазах, и он любил ее так сильно, что, как очень многие говорили, ему была дорога даже та земля, по которой она ступала.
Когда миссис Генри собиралась произвести на свет ребенка, она потребовала, чтобы муж в продолжение всего времени, пока это происходило стоял у изголовья ее кровати и несмотря на то, что, как мне говорили, он, глядя на ее страдания, бледнел как полотно, что пот градом лил с его лица, и он, не зная, что ему делать, скомкал свой носовой платок и свернул его в шарик величиной с ружейную пулю, он не смел отойти от постели раньше, чем не родилась его дочь, Катарин. После этого он в продолжение нескольких дней не мог выносить вида ребенка, да и впоследствии никогда не чувствовал к нему той нежной отцовской привязанности, которую он чувствовал бы, если бы не присутствовал при его рождении и не видел бы, какие страдания причиняло его появление на свет любимой им женщине.
Вот как обстояли дела в семействе лорда Деррисдира до 7 апреля 1749 года, до дня, положившего начало событиям, разбившим столько сердец и погубившим столько жизней.
В этот день я незадолго до ужина сидел в своей комнате, когда Джон Поль, не потрудившись, из вежливости, даже постучать, вбежал ко мне и сообщил мне, что пришел какой-то господин и желает непременно видеть секретаря. При слове «секретарь» он насмешливо улыбнулся.
Я спросил, что это за человек и как его зовут, и таким образом узнал, почему Джон Поль пришел в такое дурное расположение духа. Как оказалось, незнакомец не желал назвать себя по имени, и это страшно оскорбило мажордома.
— Хорошо, — сказал я, слегка улыбаясь, — я пойду и спрошу его, что ему нужно.
Я вышел в приемную и увидел там толстого, коренастого мужчину, закутанного в дорожный плащ и, по-видимому, вернувшегося из далекого путешествия. Неподалеку от него, с открытым от удивления ртом, стоял Макконоки и, потирая подбородок, смотрел на незнакомца, который, со спущенным на лицо капюшоном, ждал моего появления.
Как только он увидел меня, он подошел ко мне и заискивающим тоном сказал:
— Мой дорогой сэр, тысячу раз извиняюсь, что потревожил вас, но я нахожусь в крайне неловком положении. Мне дано поручение, исполнение которого доставляет мне некоторое затруднение, потому что… потому что… Но надеюсь, что вы, сэр, живя в доме лорда и неся на себе даже некоторую ответственность, не относитесь враждебно к какой бы то ни было партии? Я, по крайней мере, так полагал, и поэтому и осмелился обратиться к вам.
— Вы можете быть совершенно спокойны, — сказал я, — тот, кто переступил порог дома лорда Деррисдира, не рискует ничем, к какой бы партии он ни принадлежал.
— Я был в этом уверен, я был в этом уверен, — сказал незнакомец, — иначе бы я не решился явиться сюда. Видите ли, в чем дело. Ко мне нынче утром на корабль явился человек, фамилию которого я теперь не могу припомнить, но весьма достойный, хороший человек, могу вас уверить в этом, и попросил меня исполнить одно поручение. Человек этот, явившись ко мне, рисковал даже своей жизнью, и я должен сказать вам откровенно, мистер… мистер… виноват, я забыл вашу фамилию, я помню только, что фамилия крайне благозвучная… ну, одним словом, с моей стороны был также большой риск, что я взял на себя это поручение и явился сюда. Моя жизнь много раз была в опасности, могу вас уверить, и я не боялся за нее, но потерять ее из-за чужого, поручения было бы неприятно. Итак, видите ли, во время сражения при Карлейле я видел одного молодого человека, сына…
— Продолжайте, продолжайте, — сказал я, заметив, что он, взглянув на Макконоки, запнулся, — вы можете говорить вполне откровенно, он вас не выдаст.