Восемь сантиметров: Воспоминания радистки-разведчицы
Максимов говорит:
— Меня ребята прозвали Скла?дным, а ты, я знаю, Женя Чижик.
Отвечаю ему и дерзко смотрю в глаза:
— А я подумала было, что ты Складно?й. Такое прозвище тебе больше подходит.
Он посмотрел с хитрецой — глаза синие:
— Оставь, разведчица. Кто складный, а кто ладный, дотом выясним. Договорились? Задача такая: надо поскорее связаться со штабом, а то нас опередят. Давай зайдем — вот дом пустой, крыша целая.
— Давай…
Максимов пошел впереди, я за ним. Он хотел казаться суровым, а я хотела, чтобы видел меня дерзкой и боевой. Но мы оба знали — на практику зря не посылают. Начальство будет судить по результатам: кто скорее наладит связь и передаст толковую радиограмму.
Максимов идет по тропинке между аккуратно подстриженными кустами к чьей-то каменной даче. Не оборачиваясь, говорит:
— Ты меня слушаешь, Чижик?
Я ему задиристо отвечаю:
— Должна слушать, ты же считаешься главным.
Думаю, сейчас обернется, сейчас обернется. А он, может быть, стеснялся, разве так не бывает? Дрожит голос. Как сейчас помню — бас. Он этим самым дрожащим мальчишеским басом отвечает:
— Я учился на минера-подрывника. Нам давали уроки радиосвязи, но практики было недостаточно. Я больше радиотехник, чем радист. Подполковник сказал, что ты опытная…
Мы входим в дом, под ногами кирпичная крошка. Гуляет ветер, гремит железо. Находим уцелевшую комнату. На стене колышутся под сквозняком смешные картинки — зайчики, медвежата. Стоит детская кроватка без матраса — одни пружины. Закрываем за собой дверь. Ветер все равно дует. Два окна. Одно целое, другое без стекол. Тут не было гитлеровцев, дом разрушен бомбой, но берет такая тоска, что мне уже не до Аверкия. Может, никто здесь и не был убит, но мне мерещится кровь, вспоминаю, что видела по ту сторону фронта…
Пересиливаю себя и быстро разворачиваю рацию. Сидя на полу, выстукиваю ключом-свои позывные, передаю, составляю на ходу сообщение. Штабной оператор мне отвечает:
— Ваша радиограмма поступила первой.
Максимов нависает надо мной:
— Ну что там, как?
Ему, конечно, хочется, чтобы мы в соревновании вышли вперед.
Говорю ему:
— Порядок.
— Так быстро?
Мне семнадцать, Аверкию девятнадцать лет. По-моему, он самый красивый и, я верю, самый умный и самый ловкий, хотя у него и нет седого чуба и волосы не кудрявятся, как у Сашки Зайцева.
Откуда приходит любовь?
— Старшой, — говорю я и не узнаю своего голоса, — двенадцать ноль-ноль, твое время, вызывай штаб.
Он выстукивает свои позывные. Рука плохо слушается, наушники сползают с головы, лицо несчастное. Кладу свою ладонь на его руку. Теперь, когда мы стучим вместе, все идет хорошо.
— Давай текст, — шепчет Максимов.
Ему кажется, что оператор штаба может слышать наш разговор.
Но вот Аверкий решительно сбрасывает мою ладонь и выстукивает открытым текстом:
— Шестерка «хейнкелей» развернулась в сторону Новороссийска.
Я кричу:
— Ава, Аверкий! Нам запрещено передавать открытым текстом!
Он смотрит на меня с недоумением:
— Пока я составлю радиограмму, сколько пролетят самолеты?
Меня обжигает стыд. Верно. Одно дело условная военная игра, практика, и другое — наблюдение за противником. В данном случае секретность значения не имеет. Важна быстрота: штабной оператор успеет связаться с Малой землей под Новороссийском, там подготовятся к огню зенитчики.
Выходит, хотя я и опытнее, Максимов лучше ориентируется в обстановке. Вот почему начальник «Школы» назначил его старшим.
…Трое суток длилась наша практика.
Максимов со своим «Северком» уходил за десять — двенадцать километров и оттуда вызывал меня. С каждым разом все быстрее выстукивал текст — старался показать свои способности.
Он возвращался — уходила я. В часы встреч я показывала ему приемы быстрой и четкой работы ключом. Потом мы говорили, говорили. Я рассказывала, какие приключения выпали на мою долю в тылу врага, но не упоминала ни Кущевку, ни Нальчик: ему ведь не полагалось знать, где и что я разведывала. Не полагалось ему знать и правду о том, где я жила, кто мои родители, чем занималась до войны. Вот уж секрет так секрет! Будто непонятно, что училась. Вдруг он рассмеялся:
— А я знаю — ты была под Нальчиком, ты родом из Сухуми…
— Знаешь — помалкивай. Я о тебе тоже слышала, что тебе дороже всего мины, а влюблен ты в полковника Старинова…
— Нет, влюблен только в тебя. Пусть нам нельзя говорить, где мы родились и жили, но ведь можно же о будущем, правда?! Где бы ты хотела, чтобы мы с тобой поселились? Мы с тобой, с тобой, только с тобой!
У него это хорошо получалось, как песня. И я ему верила. Мы сидели при свете каганца из консервной банки, забывали время, забывали, что кругом полыхает война. И притом наши разговоры были военными. Он рисовал схемы действия разных мин, хотел, чтобы я знала все, что известно ему, и чтобы мы вместе вылетели в партизанский отряд.
— У партизан не запрещено любить друг друга, — говорил он с жаром.
— Но ведь и умирать не запрещено, — смеясь отвечала я. — Ты представляешь — тебя убьют.
— А ты тогда что сделаешь?
— Убью десять, нет, двадцать… нет, за тебя подорву целый эшелон, тысячу фрицев…
* * *Однажды случилось — Аверкий ушел в горы. И только ушел — начался мой сеанс связи со штабом. Получаю радиограмму: «Немедленно возвращайтесь любыми средствами!» Было непонятно — обоим возвращаться или одной? Я сообщила, что ушел мой напарник, нет возможности с ним связаться, он в пути.
Новое приказание требовало, чтобы я, Евдокимова, не теряя времени, отправлялась на пристань. Там стоит барка. Она отбывает в 16.00.
Не иначе меня вызывали для важного задания. О Максимове ни слова. Переспрашивать не годится. Приказ есть приказ, война есть война.
Я плакала сердцем. Что это еще за слезы сердца? Очень даже простая вещь: подчиняешься дисциплине, руки и ноги действуют, голова соображает, а сердце стучит жалобно и тревожно. Записку Аверкию составила в нежных тонах. А ну заглянет кто из нашей группы? Черт с ними — пусть читают и завидуют!.. Нет, нехорошо. Рву первую записку, пишу официальную: «Срочно вызвал штаб». Даже не подписалась.
Свернув рацию и вскинув на плечи вещмешок, мчусь во всю прыть к пристани. Навстречу ветер. Холодный, злой, за три дня такого не случалось. Думаю: это неспроста. И тут как опалило: ведь я и в пути смогу в наш час связаться со своим напарником по радио. Сообщу ему обо всем. Записку, что вызвал штаб, оставлять не годится. За это, пожалуй, попадет… Круто разворачиваюсь. И вот я опять в нашей комнатке. Рву и затаптываю записку. И все-таки хочется оставить какой-нибудь знак любви. Выскакиваю в садик. Придумала: нарисую на блокнотном листке розу. Получилось очень хорошо. Я ж подавала надежды стать художницей. Шаль, роза черная, грустная…
И опять бегу к пристани. Ветер все сильнее. Откуда ни возьмись дождь со снегом. И это в конце февраля.
В Геленджике невелика пристань. Стоят два-три суденышка и одна-единственная баржа — черная нефтеналивная посудина. Сквозь снежную пелену вижу — к ней швартуется буксир. Значит, порядок — моя баржа. Взбегаю по шатким мосткам, гулко отзывается на мои шаги железная палуба: порожняя баржа. Поплывет под погрузку в самый конец Черного моря. Захолонуло сердце: я бы на ней могла доехать до родного Сухуми, а потом дальше — до Батуми, где служит прожектористкой старшая моя сестра Мотя…
Открываю дверцу рубки. Пусто. Выбегаю на палубу:
— Э-эй! Кто тут, отзовитесь!
Ветер, снег, под ногами скользко. Волны с грохотом бьют по железным бортам. Похоже, мы отчалили. Я цепляюсь за раму двери: унесет, чего доброго, в море. Смотрю на часы — 16.15. Почти вовремя отплыли. Хорошо, я не опоздала. Надвигается из снега дядька в тулупе. Замечает меня, машет руками. По тому, как машет, и по тому, как ругается, понимаю — что-то не то.
— Как здесь оказалась, а? Кто разрешил? — Увидев красноармейскую звездочку на берете, он всплескивает руками в брезентовых рукавицах: — Смотри — военная! Что такое, откуда?