Восемь сантиметров: Воспоминания радистки-разведчицы
Я соскочила с печи и зашептала:
— Дедушка, дедуш-шка!..
Никто мне не отвечал. На ощупь пробралась в горенку, там совсем было темно. «А, — думаю, — была не была, растолкаю деда. Спать не могу, сидеть в темноте тошно». Я примерно помнила, где кровать. Подошла, потрогала руками — никого нет. Где же он? Может, спит на диванчике? Но и деревянный лежак стоял на месте, прикрывая собой вход в подпол. Выходит, и в подполе нет старика; куда-то ушел, а меня оставил…
Что особенного? Ушел — значит, ему надо было уйти. Не станет же просить разрешения. Прилечь, что ли, на кровать? Тут не так жарко. Разве уснешь? Отворила дверь в сенцы, хотела было выйти во двор просвежиться да и погоду посмотреть, как вдруг услышала — кто-то идет к двери. Придержала дыхание. Уверена была — дед Тимофей, а все-таки притаилась. Но… был не он. Неведомый какой-то человек пошарил с той стороны, подергал за ручку, погремел замком и заругался вполголоса:
— Фарфлюктен!
Гитлеровец! Вот так раз! Хорошо, хоть я себя ничем не обнаружила. Постаралась не дышать.
Незваный посетитель тут же и ушел. А у меня, конечно, мысли: как же так, эти гады ползают к старику по ночам, да еще втихомолку? Я знала о них, что они орут, колотят в дверь прикладами, всюду нахально прутся. Этот же пришелец определенно таился… Старик хорош. Ушел. Меня запер. Ни о чем не предупредил. Я уселась в сенях прямо на полу. Дрожала от холода и беспомощности. Голова, хоть и под двумя платками, мерзла. И все-таки в хату я не пошла.
Рассказываю вроде бы обыкновенные вещи. Никто пока не стреляет, не издевается, не грозит. Всего только и слышно, как моросит дождичек… Мне на счастье прокукарекал вблизи петух. Издалека ему откликнулся другой. Третьего еле дождалась. Мало, мало петухов в станице.
Чего это я сказала, что прокукарекал на счастье? Чему обрадовалась? Да ведь хоть что-то простое и знакомое. Могу представить, как взмахнул крыльями, взлетел на забор. И кукарекает не по-немецки — обыкновенный русский петух…
Этот рассказ потому такой получается длинный и подробный, что мне по сию пору первая моя ночь в Кущевке видится долгой, как смерть. Была напряжена, переживала малейший шорох. А как же иначе?! Но что же вдруг вышло — это мне и теперь непонятно, — я в сенях заснула, хотя знала почти наверняка, что солдат вернется.
Дед Тимофей отпер дверь — я не услышала, как отпирал, — и пропустил вперед гостя. А этот гость, солдат немецкий, с ходу меня придавил и от неожиданности вскрикнул:
— О, майн гот!
Это я услышала. Вскочила. Выпучилась на солдата. Но старик меня скорей-скорей от него отвел и залопотал по-ихнему:
— Битте, битте!
То есть он солдата приглашал не стесняться моей ничтожной особы и проходить на кухню. А потом еще долго что-то объяснял, но без всякого смущения и страха.
Позднее я узнала — он немцу мое поведение толковал так, что я, дескать, от горя сдурела. Мамка померла, а девчонка, мол, круглой осталась сиротой. Девчонка беззащитная, к самостоятельности не приученная…
Введя гостя в кухню, старик откинул тряпку с окна. Уже светало. Солдат был в шинели с поднятым ворот-пиком и в пилотке; через плечо винтовка на ремне. Обыкновенный фриц. Кажется, молодой, я не очень-то поняла. Дед усадил его за тот самый столик, где мы ужинали. Похлопал по плечу. Живо откуда-то добыл четверть с самогоном, налил полный стакан и подал прямо рукой пирожок. Солдат кочевряжиться не стал, а по-быстрому выпил, откусил пирожка — и ходу. На прощание погрозил пальцем. Это я поняла: чтобы хозяин не капнул по начальству.
Не успели мы с дедом и словом перемолвиться — тут как тут еще один посетитель. На этот раз гауптман, то есть капитан, кажется пехотинец. Все-таки чин. И немалый. Тощий, с длинной рожей, да еще и угреватый. Глаза оловянные.
Он меня сразу же приметил, строго что-то заговорил. Скинул с моей головы платок, прижал ко лбу руку; я доверчиво на него смотрела, не дичилась ничуть. Вижу, что дедушка не обнаруживает страха, — значит, и я должна так.
Опять же дед добывает стакан, ставит перед офицером глиняную плошку с солеными огурчиками и помидорами, дает вилку… Гауптман стоя выпил, жадно. Показал, чтобы старик еще добавил полстакана. После чего сел, раскорячился и принялся во весь рот улыбаться. Похоже, что перехватил. Старик ему показал на кровать: мол, приляг, отдохни. Нет, офицер кое-что соображал, замотал башкой и снова стал показывать на меня и болтать. Я одно только слово поняла: «Карантин!!!» Сама подумала: какой уж там карантин, если не удержался от опохмелки? И неужели у них собственного спирта нет или коньяку? Ну, оккупанты!
Этот офицер осоловелыми глазами довольно долго разглядывал мой аусвайс: старик ему специально принес показать. Немец и так крутил и эдак, кончил тем, что сказал:
— Гут!
Когда гауптман наконец ушел, дед заговорил:
— Фронтовой офицер! Много наших уложил, прежде чем попасть на нестроевую службу. Рад безмерно. Сейчас служит в комендатуре. Недели не проходит — отправляет в фатерланд посылочки… Что они посылают? Да ничем не брезгуют. Птицу битую, сало, иногда в глубинке обнаружат неразграбленный кооперативный склад: ткани разные хватают — могут из-за них даже передраться. Это хороший дядечка, ты ему, внучка, при встрече книксен делай: очень будет доволен. Приседай молча и с улыбочкой.
Как ни была я напугана, не смогла удержаться, спросила деда:
— Неужели все тут перед ним приседают? Вы-то как-нибудь не приседаете…
— Э, внученька, я хуже чем приседаю. Этого-то герра Штольца от смерти спас — вытащил утопшего. Он тяжело был ранен и тонул в Дону. Их там много плавало, мертвых и полумертвых. Я себе именно данного немца выбрал — как-никак чин. Домой его приволок — это еще в Ростове было, — перебинтовал ногу, руку и голову, а то бы обязательно погиб от потери крови. Оправдались мои старания: в благодарность пристроил меня возле своей офицерской особы. Всем, включая генерала, доложил, что такой-то и такой-то старик, из тех, кто был в прошлую войну в плену, помог ему воскреснуть. Хорошо, мол, объясняется по-нашему и показывает себя преданным идеям фюрера.
— Значит, вы нездешний, а с ним приехали?
— Отчасти и здешний, ты, внучка, твердо должна усвоить: рассказываю — слушай. Приказываю — подчиняйся бес-пре-кос-лов-но. Задавать вопросы я могу, тебе — не положено… Понятно?.. Вот и хорошо. Теперь докладывай, как в сенях очутилась… Ужли тут приятнее спать, чем на печке?.. — Вдруг закричал громко, зло: — Смотри-ка, неженка, жар ей не по нраву. Ты свой нрав пригни до полу, научись на карачках ползать!
Дверь нашего дома была открыта, и я увидела, что какая-то женщина стоит у калитки и прислушивается. Потом узнала: то была соседка, зловреднейшая баба.
* * *Зарядили дожди. Улочка, где стоял наш курень, превратилась в непролазное болото. Кроме того, гитлеровцы нас не посещали из-за карантина. Дед был этим доволен. Он успел куда-то съездить, с кем-то повидаться; со мной не делился. Три раза в неделю я поддерживала радиосвязь со своими. У деда накопилось немало разнообразнейших сведений. Спросили бы меня в штабе: как этот Тимофей Васильевич, хороший ли товарищ, лажу ли с ним и что он из себя представляет? Откровенно говоря, пожала бы плечами. Смешно, правда? По рации плечами не пожмешь. А дурно отозваться о своем начальнике совесть бы не позволила. Да ведь меня никто и не спрашивал. Дело-то и не в совести. Что бы я могла сказать? Характера деда пока что не поняла. Скрытен, грубоват. Если и бывает дома, так больше в те часы, когда я выхожу на связь: стоит в сенях, меня охраняет. А ко мне относится, будто я жучка или бобик: вдруг приласкает, а то и пнет. Не сапогом — словом. Ну, а то что якшается с оккупантами — может, такая его обязанность. Недаром же носит черную шинель полицая… Интересно, дед с самими полицаями и даже с их главным начальником почти не встречался и до себя не допускал. Он даже и форму носил не по-ихнему: шинель нараспашку, папаху насовывал на глаза. Полицаи не придирались. Понимали, видно, что он под особой опекой комендатуры.