Чевенгур
После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и добраться до самого Петрограда, а там – поступить во флот и отправиться в плавание, всюду наблюдая землю, моря и людей как сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на утренний свет:
– Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду – всякого из вас припомню!
Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и заметил Луя на высоком месте.
«Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает, – про себя решил Копенкин. – Упущу я с ними золотые дни революции!» – и пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.
От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли – все постройки стояли не на месте, а на ходу; Пролетарская Сила, привыкшая к прямым плавным дорогам, волновалась и потела от частых поворотов.
Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под одним тулупом юноша и девушка – судя по туловищу, Клавдюша. Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся молодости и уважал ее, как царство великого будущего. За ту же молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с уважением полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу революции.
Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин чутко насторожился. Свист прекратился.
– Копенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться! – невдалеке кричал Чепурный.
– Свисти – я на твой звук поеду! – низко и оглушительно ответил Копенкин. Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его пальца были во рту – для силы свиста, а глаза глядели в солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.
Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым Чепурным, который сегодня был счастлив, как окончательно побратавшийся со всеми людьми человек. По дороге до реки встретилось множество пробудившихся чевенгурцев – людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних по лицу.
– День летом велик: чем они будут заниматься? – спросил Копенкин.
– Ты про ихнее усердие спрашиваешь? – неточно понял Чепурный.
– Хотя бы так.
– А душа-то человека – она и есть основная профессия. А продукт ее – дружба и товарищество! Чем тебе не занятье – скажи пожалуйста!
Копенкин немного задумался о прежней угнетенной жизни.
– Уж дюже хорошо у тебя в Чевенгуре, – печально сказал он. – Как бы не пришлось горя организовать: коммунизм должен быть едок, малость отравы – это для вкуса хорошо.
Чепурный почувствовал во рту свежую соль – и сразу понял Копенкина.
– Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе организовать. Давай с завтрашнего дня займемся, товарищ Копенкин!
– Я не буду: мое дело – другое. Пускай Дванов вперед приедет – он тебе все поймет.
– А мы это Прокофию поручим!
– Брось ты своего Прокофия! Парень размножаться с твоей Клавдюшей хочет, а ты его вовлекаешь!
– И то, пожалуй, так – обождем твоего сподвижника!
О берег реки Чевенгурки волновалась неутомимая вода; с воды шел воздух, пахнущий возбуждением и свободой, а два товарища начали обнажаться навстречу воде. Чепурный скинул шинель и сразу очутился голым и жалким, но зато от его тела пошел теплый запах какого-то давно заросшего, спекшегося материнства, еле памятного Копенкину.
Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину Чепурного, залезая во все потные щели и ущербы кожи, чтобы умертвить там своим жаром невидимых тварей, от каких постоянно зудит тело. Копенкин с почтением посмотрел на солнце: несколько лет назад оно согревало Розу Люксембург и теперь помогает жить траве на ее могиле.
Копенкин давно не находился в реке и долго дрожал от холода, пока не притерпелся. Чепурный же смело плавал, открывал глаза в воде и доставал со дна различные кости, крупные камни и лошадиные головы. С середины реки, куда не доплыть неумелому Копенкину, Чепурный кричал песни и все более делался разговорчивым. Копенкин окунался на неглубоком месте, щупал воду и думал: тоже течет себе куда-то – где ей хорошо!
Возвратился Чепурный совсем веселым и счастливым.
– Знаешь, Копенкин, когда я в воде – мне кажется, что я до точности правду знаю... А как заберусь в ревком, все мне чего-то чудится да представляется...
– А ты занимайся на берегу.
– Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты человек!
Копенкин не знал, что такое тезис, – помнил откуда-то это слово, но вполне бесчувственно.
– Раз дождь идет, а потом солнце светит, то тезисы ты не жалей, – успокоительно сказал Копенкин. – Все равно ведь хлеб вырастет.
Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.
– Значит, ты три тезиса объявляешь?
– Ни одного не надо, – отвергнул Копенкин. – На бумаге надо одни песни на память писать.
– Как же так? Солнце тебе – раз тезис! Вода – два, а почва – три.
– А ветер ты забыл?
– С ветром – четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно. Только знаешь, если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют.
– Нипочем, – отрек такое предположение Копенкин. – Там же такие, как и мы!
– Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учитывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людьми руководить?
– Да а мы-то где ж будем?! – удивился Копенкин. – Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет!
Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных, ночного немощного света цветов. Это он сделал для Клавдюши, которой мало владел, но тем более питал к ней озабоченную нежность.
После цветов Чепурный и Копенкин оделись и направились берегом реки – по влажному травяному покрову. Чевенгур отсюда казался теплым краем – видны были освещенные солнцем босые люди, наслаждающиеся воздухом и свободой с непокрытыми головами.
– Нынче хорошо, – отвлеченно проговорил Чепурный. – Вся теплота человека наружи! – И показал рукой на город и на всех людей в нем. Потом Чепурный вложил два пальца в рот, свистнул и в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая шинели; его томила какая-то черная радость избыточного тела – и он бросился сквозь камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои неясные, тоскующие страсти.
– Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил: радуется, бродяга! – осудил поступок Чепурного Копенкин. – А мне ничего здесь не видится!
В камышах стояла лодка, и в ней молча сидел голый человек; он задумчиво рассматривал тот берег реки, хотя мог бы туда доплыть на лодке. Копенкин увидел его слабое ребристое тело и болящий глаз.
– Ты Пашинцев или нет? – спросил Копенкин.
– Да, а то кто же! – сразу ответил тот.
– Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?
Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.
– Я оттуда низко удален, товарищ!
– А ты бы бомбами...
– Рано их разрядил, оказалось, – и вот зато теперь скитаюсь без почета, как драматический псих.
Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям, ликвидировавшим ревзаповедник, и ответную силу мужества в самом себе.
– Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня, порасходуем, а ревзаповедник на сыром месте посадим. Что ж у тебя осталось нынче?
Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.
– Мало, – определил Копенкин. – Одну грудь только обороняет.
– Да голова – чорт с ней, – не ценил Пашинцев. – Сердце мне дороже всего... Есть кой-что и на башку и в руку. – Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех – лобовое забрало с привинченной навеки красной звездой – и последнюю пустую гранату.
– Ну, это вполне тебе хватит, – сообщил Копенкин. – Но ты скажи, куда заповедник твой девался, – неужели ты так ослаб, что его мужики свободно окулачили?