Чевенгур
– Теперь не отживеет! – усомнился Луй. – Надо бы мне того товарища в глаза повидать...
– Чего тебе его видать, когда я увижу! – неопределенно сказал Гопнер. – Уважаешь, что ль, его?
– За одно прозвание не уважают, а делов его я не знаю! Наши товарищи говорили, что в Чевенгуре он немедленно необходим...
– А что там за дело?
– Там товарищ Копенкин написал, что коммунизм и обратно...
Гопнер изучающе поглядел на Луя, как на машину, требующую капитального ремонта; он понял, что капитализм сделал в подобных людях измождение ума.
– У вас же нет квалификации и сознания, будь вы прокляты! – произнес Гопнер. – Какой же может сделаться коммунизм?
– Ничего у нас нету, – оправдался Луй, – одних людей только и осталось иметь, поэтому и вышло товарищество.
Гопнер почувствовал в себе прилив отдохнувших сил и высказался после краткого размышления:
– Это умно, будь я проклят, но только не прочно: сделано без всякого запаса сечения! Понял ты меня, или ты сам бежишь от коммунизма?
Луй знал, что вокруг Чевенгура коммунизма нет – есть переходная ступень, и он глядел на город на горе как на ступень.
– Ты на ступени живешь, – сказал он Гопнеру, – тебе и кажется – я бегу. А я иду себе пешком, а потом на флоте поплыву в буржуазные государства, буду их к будущему готовить. Коммунизм ведь теперь в теле у меня – от него не денешься.
Гопнер пощупал руку Луя и разглядел ее на свет солнца: рука была большая, жилистая, покрытая незаживающими метами бывшего труда – этими родинками всех угнетенных.
«Может быть, и правда! – подумал Гопнер о Чевенгуре. – Летают же аэропланы тяжелее воздуха, будь они прокляты!»
Луй еще раз наказал передать Дванову устное письмо Копенкина, чтоб Дванов ехал в Чевенгур без задержки, иначе там коммунизм может ослабнуть. Гопнер обнадежил его и указал улицу, где он живет.
– Ступай туда и покажись моей бабе, пускай она тебя накормит-напоит, а я сейчас разуюсь и пойду на перекат на хлыста голавликов попробовать: они, проклятые, к вечеру на жучка пойдут...
Луй уже привык быстро расставаться с людьми, потому что постоянно встречал других – и лучших; всюду он замечал над собою свет солнцестояния, от которого земля накапливала растения для пищи и рождала людей для товарищества.
Гопнер решил вслед пешеходу, что тот похож на садовое дерево; в теле Луя, действительно, не было единства строя и организованности – была какая-то неувязка членов и конечностей, которые выросли изнутри его с распущенностью ветвей и вязкой крепостью древесины.
Луй скрылся на мосту, а Гопнер лег еще немного отдохнуть – он был в отпуске и наслаждался жизнью раз в год. Но голавлей ему сегодня половить уже не удалось, потому что вскоре начался ветер, из-за городских башен вышли бугры туч, и Гопнеру пришлось идти на квартиру. Но ему скучно было сидеть в комнате с женой, поэтому Гопнера всегда влекло в гости к товарищам, больше всего к Саше и Захару Павловичу. И он зашел по пути домой в знакомый деревянный дом.
Захар Павлович лежал, а Саша читал книгу, сжимая над ней сухие руки, отвыкшие от людей.
– Слыхали? – сказал им Гопнер, давая понять, что он не зря явился. – В Чевенгуре организовался полный коммунизм!
Захар Павлович перестал равномерно сопеть носом: он замедлил свой сон и прислушался. Александр молчал и смотрел на Гопнера с доверчивым волнением.
– Чего глядишь? – сказал Гопнер. – Летают же кое-как аэропланы, а они, проклятые, тяжелее воздуха! Почему ж не сорганизоваться коммунизму?
– А того козла, что революцию, как капусту, всегда с краев ест, – куда они дели? – спросил отец Дванова.
– Это объективные условия, – объяснил Александр. – Отец говорит про козла отпущения грехов.
– Они съели того козла отпущения! – словно очевидец, сообщил Гопнер. – Теперь сами будут виноваты в жизни.
За стеной из дюймовых досок сразу заплакал человек, расходясь слезами все более громко. Пивная посуда дрожала на его столе, по которому он стучал оскорбленной головой; там жил одинокий комсомолец, работавший истопником в железнодорожном депо – без всякого продвижения к высшим должностям. Комсомолец немного порыдал, затем затих и высморкался.
– Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу! – выговаривал комсомолец свое грустное озлобление. – Завтра же пойду в райком – пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить! А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили... Человека, сволочи, не видят...
Захар Павлович вышел на двор – прохладиться и посмотреть на дождь: окладной он или из временной тучи. Дождь был окладной – на всю ночь либо на сутки; шумели дворовые деревья, обрабатываемые ветром и дождем, и брехали сторожевые собаки на обгороженных дворах.
– Ветер какой дует, дождь идет! – проговорил Захар Павлович. – А сына опять скоро не будет со мной.
В комнате Гопнер звал Александра в Чевенгур:
– Мы там, – доказывал Гопнер, – смерим весь коммунизм, снимем с него точный чертеж и приедем обратно в губернию; тогда уже будет легко сделать коммунизм на всей шестой части земного круга, раз в Чевенгуре дадут шаблон в руки.
Дванов молча думал о Копенкине и его устном письме: «Коммунизм и обратно». Захар Павлович слушал-слушал и сказал:
– Смотрите, ребята: рабочий человек – очень слабый дурак, а коммунизм далеко не пустяк. В вашем Чевенгуре целое отношение людей нужно – неужели там враз с этим справились?
– А чего же? – убежденно спорил Гопнер. – Власть на местах изобрела нечаянно что-нибудь умное – вот и вышло, будь оно проклято! Что ж тут особенного-то?
Захар Павлович все же немало сомневался:
– Так-то оно так, да только человек тебе не гладкий матерьял. Паровоз от дурака не поедет, а мы и при царе жили. Понял ты меня теперь?
– Понял-то я понял, – соображал Гопнер, – но кругом ничего такого не вижу.
– Ты не видишь, а я вот вижу, – тянул его недоумение Захар Павлович. – Из железа я тебе что хочешь сделаю, а из человека коммуниста – никак!
– Кто их там делал, они сами, проклятые, сделались! – возразил Гопнер.
Захар Павлович здесь соглашался.
– А это другая вещь! Я хотел сказать, что местная власть там ни при чем, потому что поумнеть можно на изделиях, а власть – там уже умнейшие люди: там от ума отвыкают! Если б человек не терпел, а сразу лопался от беды, как чугун, тогда б и власть отличная была!
– Тогда б, отец, власти не было, – сказал Александр.
– Можно и так! – подтвердил Захар Павлович.
Было слышно, как тягостно уснул комсомолец за стеной, не совсем отделавшись от своего остервенения. «Сволочи, – уже примиренно вздыхал он и молча пропускал что-то главное во сне. – Сами двое на постели спят, а мне – одному на кирпичной лежанке!.. Дай на мякоти полежать, товарищ секретарь, а то убиваюсь на черной работе... Сколько лет взносы плачy – дай пройти в долю!.. В чем дело?..»
Ночь шумела потоками охлажденного дождя; Александр слышал падение тяжелых капель, бивших по уличным озерам и ручьям; одно его утешало в этой бесприютной сырости погоды – воспоминание о сказке про пузырь, соломинку и лапоть, которые некогда втроем благополучно одолели такую же ненадежную, такую же непроходимую природу.
«Он ведь пузырь, она ведь не женщина, а соломинка, и товарищ их – брошенный лапоть, а они дружно прошли по пашням и лужам, – со счастием детства, с чувством личного подобия безвестному лаптю, воображал про себя Дванов. – У меня тоже есть товарищи пузыри и соломинки, только я их зачем-то бросил, я хуже лаптя...»
Ночь пахла далеким травостоем степей, на другой стороне улицы стояло служебное учреждение, где сейчас томились дела революции, а днем шел переучет военнообязанных. Гопнер разулся и остался ночевать, хотя знал, что утром ему достанется от жены: где, скажет, ночевал – небось помоложе себе нашел?! – и ляпнет поленом по ключице. Разве бабы понимают товарищество: они весь коммунизм деревянными пилами на мелкобуржуазные части распилят!