Чевенгур
Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, – и он равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как арматурные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.
– Видишь ты, – говорил Сотых, не сознавая, что он рад встреченному человеку, – товарищи – люди хорошие, только они дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется? Самый хороший – убит в могилу: он для бедноты очень двигаться старался, – а который утерпел, тот нынче без толку ходит... Лишний же элемент – тот покой власти надо всеми держит, того ты никак не дождешься!
Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но Чепурный осторожно притронулся к нему и заплакал от волнения и стыда своей беззащитной дружбы.
Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а потом и сам перестал поддерживать свое ограждение от других людей и весь облегченно ослаб.
– Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку – будем с тобой долго думать. А зря не плачь – люди не песни: от песни я вот всегда заплачу, на своей свадьбе и то плакал...
Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности. И никто, даже Чепурный со своим слушающим чувством, не знал, что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались про лето Господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, – такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма; забытые запасы накопленной вековой душевности помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и его редким товарищам – ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час; Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успокаивающего воображения коммунизма; московские и губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не было той трогательной картины будущего, ради которого следует отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее, вышибая души из затихших тел буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.
До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае Чепурный и Сотых – в умственных поисках коммунизма и его душевности. Чепурный был рад любому человеку-пролетарию, что бы он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней силой; от этого настает внутренний покой, и напоследок засыпаешь. Сотых тоже не спал, но много раз замолкал и начинал дремать, а дремота восстанавливала в нем силы, он просыпался, кратко говорил и, уставая, вновь закатывался в полузабвение. Во время его дремоты Чепурный выпрямлял ему ноги и складывал руки на покой, чтобы он лучше отдыхал.
– Не гладь меня, не стыди человека, – отзывался Сотых в теплой глуши сарая. – Мне и так с тобой чего-то хорошо.
Под самый сон дверь сарая засветилась щелями и с прохладного двора запахло дымным навозом; Сотых привстал и поглядел на новый день одурелыми от неровного сна глазами.
– Ты чего? Ляжь на правый бок и забудься, – произнес Чепурный, жалея, что так скоро прошло время.
– Ну никак ты мне спать не даешь, – упрекнул Сотых. – У нас в слободе такой актив есть: мужикам покою не дает; ты тоже актив, идол тебя вдарь!
– А чего ж мне делать, раз у меня сна нету, скажи пожалуйста!
Сотых пригладил волосы на голове и раскудрявил бороду, будто собираясь в опрятном виде преставиться во сне смерти.
– Сна у тебя нету от упущений, революция-то помаленьку распускается. Ты приляжь ко мне ближе и спи, а утром собери остатки красных и – грянь, а то опять народ пешком куда-то пошел...
– Соберу срочным порядком, – сам себе сформулировал Чепурный и уткнулся в спокойную спину прохожего, чтобы скорее набраться сил во сне. Зато у Сотых уже перебился сон, и он не мог забыться. «Уже рассвело, – видел утро Сотых. – Мне почти пора идти; лучше потом, когда будет жара, в логу полежу. Ишь ты, человек какой спит – хочется ему коммунизма, и шабаш: весь народ за одного себя считает!»
Сотых поправил Чепурному свалившуюся голову, прикрыл худое тело шинелью и встал уходить отсюда навсегда.
– Прощай, сарай! – сказал он в дверях ночному помещению. – Живи, не гори! Сука, спавшая со щенятами в глубине сарая, ушла куда-то кормиться, и щенки ее разбрелись в тоске по матери; один толстый щенок пригрелся к шее Чепурного и начал лизать ее поверх желёзок жадным младенческим языком. Сперва Чепурный только улыбался – щенок его щекотал, а потом начал просыпаться от раздражающего холода остывающих слюней.
Прохожего товарища не было; но Чепурный отдохнул и не стал горевать по нем; надо скорей коммунизм кончать, – обнадеживал себя Чепурный, – тогда и этот товарищ в Чевенгур возвратится.
Спустя час он собрал в уисполкоме всех чевенгурских большевиков – одиннадцать человек – и сказал им одно и то же, что всегда говорил: надо, ребята, поскорей коммунизм делать, а то ему исторический момент пройдет, – пускай Прокофий нам сформулирует!
Прокофий, имевший все сочинения Карла Маркса для личного употребления, формулировал всю революцию как хотел – в зависимости от настроения Клавдюши и объективной обстановки.
Объективная же обстановка и тормоз мысли заключались для Прокофия в темном, но связном и безошибочном чувстве Чепурного. Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса, чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с корнем отвергал рассрочку коммунизма.
– Ты, Прош, не думай сильней Карла Маркса: он же от осторожности выдумывал, что хуже, а раз мы сейчас коммунизм можем поставить, то Марксу тем лучше...
– Я от Маркса отступиться не могу, товарищ Чепурный, – со скромным духовным подчинением говорил Прокофий, – раз у него напечатано, то нам идти надо теоретически буквально.
Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты. Другие большевики тоже никогда не спорили с Прокофием: для них все слова были бредом одного человека, а не массовым делом.
– Это, Прош, все прилично, что ты говоришь, – тактично и мягко отвергал Чепурный, – только скажи мне, пожалуйста, не уморимся ли мы сами от долгого хода революционности? Я же первый, может, изгажусь и сотрусь от сохранения власти: долго ведь нельзя быть лучше всех!
– Как хотите, товарищ Чепурный! – с твердой кротостью соглашался Прокофий.
Чепурный смутно понимал и терпел в себе бушующие чувства.
– Да не как я хочу, товарищ Дванов, а как вы все хотите, как Ленин хочет и как Маркс думал день и ночь!.. Давайте дело делать – очищать Чевенгур от остатков буржуев...
– Отлично, – сказал Прокофий, – проект обязательного постановления я уже заготовил...
– Не постановления, а приказа, – поправил, чтобы было тверже, Чепурный, – постановлять будем затем, а сейчас надо класть.
– Опубликуем как приказ, – вновь согласился Прокофий. – Кладите резолюцию, товарищ Чепурный.
– Не буду, – отказался Чепурный, – словом тебе сказал – и конец.
Но остатки чевенгурской буржуазии не послушались словесной резолюции – приказа, приклеенного мукой к заборам, ставням и плетням. Коренные жители Чевенгура думали, что вот-вот и все кончится: не может же долго продолжаться то, чего никогда не было. Чепурный прождал ухода остатков буржуазии двадцать четыре часа и пошел с Пиюсей выгонять людей из домов. Пиюся входил в любой очередной дом, отыскивал самого возмужалого буржуя и молча ударял его по скуле.
– Читал приказ?
– Читал, товарищ, – смирно отвечал буржуй. – Проверьте мои документы – я не буржуй, а бывший советский служащий, я подлежу приему в учреждения по первому требованию...