Осколки одной жизни. Дорога в Освенцим и обратно
— Вы не будете шуметь, дадите нам поспать? — спросила мама.
— Не будем, — ответили мы.
— Если вы будете хорошими девочками, мы можем пойти потом гулять, — сказал папа.
— Чур, я с тобой!
— А чья сегодня очередь?
— Моя, — сказали мы с Ливи одновременно.
По субботам папа обычно брал одну из нас немного прогуляться. Больше всего на свете я любила быть с папой наедине. Это было время, когда он рассказывал все свои интересные истории о детстве, об удивительных животных, о войне, о большом мире, который был где-то там, далеко. На этот раз Ливи не согласилась, что очередь моя, и мы заспорили. Папа сказал, что, по его мнению, очередь, действительно, моя, а Ливи он пообещал, что она тоже интересно проведет время. Она могла бы пойти с мамой в парк и показать всем свою новую игрушечную коляску.
Мама с папой ушли, а мы сидели тихо, как мыши, боясь лишиться предстоящего удовольствия. Потом пошли в сад и играли, пока родители не встали, и тогда мы оделись и отправились на прогулку.
— Папа, ты умрешь?
— Все должны умереть.
— Я не хочу, чтобы ты умер.
— Никто нас не спрашивает. Человек умирает, когда приходит его время.
— А когда придет время?
— Этого нельзя знать заранее. Обычно это происходит, когда человек становится старым. Посмотри, как сейчас все вокруг чудесно. Растет трава, повсюду цветы. Осенью все это состарится, увянет и умрет. Но скоро опять придет весна, и тогда вырастут новая трава и новые цветы, на деревьях появятся новые листья. То же и нами, смертными. Старые умирают, новые рождаются. Если бы старики не умирали, для новых детей не было бы места.
— Но я не хочу, чтобы дедушка был мертвый.
— Я думаю, что дедушка был готов к смерти. Он состарился и устал, и, мне кажется, ему хотелось заснуть и не просыпаться.
— Иногда он приходит и заглядывает в окно.
— Нет, когда человек умирает, он не может вернуться.
— Но если мы думаем о нем, он появляется.
— Да, возможно.
— Смотри, папа, жук!
— Да, погляди, какой он красивый.
— Какие у него большие рога!
— Это жук-олень, — объяснил папа и принялся рассказывать мне о разных жуках. Смерть была позабыта. Так много интересного происходило во время наших прогулок.
Летом меня отвозили в деревню к тете и дяде У них была маленькая ферма, и они трудились с утра до вечера. Как только они управлялись без всякой помощи, с примитивными инструментами?
Тем не менее они каким-то образом находили место и время для всех своих племянников и племянниц.
Мои мать и отец вышли из больших семей. Не считая умерших в детстве, у них было по шесть братьев и сестер, а у тех, у каждого, от двух до пяти детей. Семья была дружная, и мы все часто встречалась. Папины братья и сестры жили в Сигете, а мамины были рассеяны по разным городам Трансильвании. Только тетя Регина жила в деревне, и считалось, что городских детей неплохо отправлять на время за город. Тетя Регина стала для нас летней мамой и относилась к нам с большим терпением и любовью. Лапушель, где она жила, был маленький фермерский поселок, насчитывающий около тридцати семей. Многие семьи были еврейские, но они жили в мире и согласии со своими румынскими соседями. Пока не ввели всеобщее образование, в Лапушеле была еврейская школа, и ее посещали даже дети из некоторых местных просвещенных нееврейских семей.
До того, как началась дискриминация, у мужа тети Регины был маленький деревенский магазин и шинок. Я все еще помню, как он развешивал блестящие леденцы в кульки из коричневой оберточной бумаги, стоя под висячими парафиновыми лампами, среди благоухающих специй. В соседней комнате был шинок с деревянными полами и голубыми стенами, там на деревянных скамьях сидели фермеры, перед ними стояли бутылки шнапса. Винные пары смешивались с запахом леденцов и хлева, шум становился все громче и громче. Нестройный гомон голосов переходил в громкий спор, и кто-нибудь начинал петь. Меланхолические песни о любви сменялись ритмичными военными маршами, кто-нибудь доставал скрипку, все вскакивали с мест и весело пускались в пляс. Женщин не было, детей сюда не пускали. Когда я, получив свой кулек леденцов, хотела, бывало, войти в шинок, меня немедленно останавливали. Евреи никогда не ходили в шинок, а еврейские дети и подавно.
Весь год я мечтала поехать в деревню и была счастлива, когда наконец увидела голубые дома с соломенными крышами, амбар с резными дверями и грязный двор со знакомым колодцем. В деревне происходило мало событий. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, это время вспоминается мне, как один долгий летний день, солнечный и жаркий, с редкими ливнями, пахнущими старым деревом и семечками. Я играла с козлятами, пила парное коровье молоко и купалась в мутной реке вместе с черными буйволами. Велика была моя радость, когда я увидела друзей, которых приобрела в прошлом году, и мы могли поговорить обо всем, что случилось с тех пор, как мы расстались. Мы брали друг у друга книги, разыгрывали в амбаре спектакли, качались на качелях и предпринимали экспедиции вдоль реки. Я не скучала по дому, хотя было интересно ходить на почту — посмотреть, не пришло ли письмо.
Когда шел дождь, я могла спрятаться на чердаке, где лежали старые книги. Больше всего мне нравилось листать журналы с картинками из прошлого века, но я читала все что попадалось, даже если и не все понимала: Бальзака, «Одиссею», рассказы для детей — все вперемешку, — но это было чудесно. Ровный стук дождя по крыше убаюкивал меня, но когда начинал греметь гром, мне становилось страшно.
Скоро засверкает молния, и я бежала вниз, на кухню, где тетя закрывала все окна. Я сидела с тетей на кровати в самом темном углу комнаты и, хотя знала, что будет очень страшно, все же просила еще раз рассказать историю о том, как в окно влетел огненный шар.
Это случилось во время Первой мировой войны. Дядя служил в Австро-Венгерской армии, которая воевала в Боснии. Его часть квартировала в бараках в глубине леса, и он работал на аппарате Морзе, когда в открытом окне появился огненный шар, проплыл по комнате, вошел в телефон и исчез. Дядя не мог шелохнуться от страха. Он был уверен, что это явление дьявола. Этот страх оставался с ним всю жизнь, и он передал его своим ближайшим и даже более дальним родственникам.
Дядя научил меня двум молитвам: одну нужно произносить, когда гремит гром, а другую — когда вспыхивает молния, для защиты от огненного шара. Мне было очень страшно, я пряталась под подушками и механически повторяла эти молитвы еще и еще. Напрасно тетя говорила, что надо молиться только один раз, когда гром начинает греметь. Я не останавливалась, пока последний раскат не замирал вдали и не появлялось солнце.
Такие грозы превращали пыль на дворе в жидкую грязь. Когда мы выходили из дома, наши ботинки глубоко утопали в ней. Промытый воздух манил нас на прогулку, и меня не смущало, что потом придется долго чистить ботинки. Мы шли по шоссе, обходя самые большие лужи. Больше всего мы любили гулять до моста и обратно. Нам не приходилось остерегаться машин, так как их здесь было немного.
Лето пролетело быстро. Скоро дни становились короче и холоднее, приближалось начало учебного года. Пора было ехать домой. Я начинала собираться, складывая сокровища, которые собрала за лето: сосновые шишки, отполированные камушки, перья и яркие ожерелья из засушенных ягод. Ближе к вечеру, когда коровы возвращались, звеня колокольчиками, я бежала к амбару пить пенящееся молоко — в последний раз этим летом. Подоив коров, дядя запрягал Белоснежку и Розу в повозку и отвозил нас в ближайший город, откуда ходил автобус на Сигет. Повозка катилась медленно, и к моей кузине, где я должна была провести ночь, мы приезжали только поздно вечером.
Кузина снимала маленькую комнату напротив церкви, на верхнем этаже двухэтажного дома. Часы на церковной башне, мои старые друзья, были первое, что я видела, когда на рассвете меня будила кузина. Я слышала воркование голубей, когда они садились на подоконник, чтобы поприветствовать меня. У нас, в Сигете, не было голубей, и я не могла понять, зачем моя кузина их прогоняет. Я быстро одевалась, и мы шли в кафе на площади и пили горячий шоколад со свежими рогаликами, поджидая автобус. Но вот он пришел, меня перепоручают водителю, сказав, чтобы я не вставала с места, пока мы не приедем в Сигет.