Матрос с Гибралтара
На третий день, вместо того чтобы отправиться в семь часов в гостиницу, где она назначила мне свидание, я остался в кафе. Сказал себе: не обнаружит меня в гостинице, догадается прийти за мной в кафе. Обычно, хотелось мне или нет, я всегда являлся на свидания с нею. В тот день я уже не видел в этом необходимости. В половине восьмого, как я и предвидел, она явилась в кафе.
– Знаешь ли, – незлобиво заметила она, – все-таки это уж чересчур.
Вид у нее был вполне довольный.
– Ты считаешь, чересчур?
– Самую капельку, – ласково подтвердила она.
Ей не хотелось продолжать этот разговор. Я заметил, что она подкрасилась и надела другое платье. С девяти часов утра она без устали осматривала Флоренцию.
– Ты ходил куда-нибудь? – спросила она меня.
– Нет, – ответил я, – никуда.
– Знаешь, – сказала она, – можно ко всему привыкнуть, даже к жаре, надо только приложить немножечко усилий…
Вот уже три года, как она ежедневно просит меня приложить немножечко усилий. Как быстро летит время…
– Ты похудела, – заметил я.
– Ничего страшного, – с улыбкой возразила она, – я быстро наберу.
– Тебе бы не стоило так изнурять себя.
– Ничего не могу с собой поделать.
– Неправда, – усомнился я.
Она удивленно глянула на меня и покраснела.
– Ты в плохом настроении, – заметила она.
– Я неправ. Конечно, раз уж ты попала во Флоренцию, надо пользоваться случаем.
– А ты? Почему ты говоришь это мне?
– Я? У меня нет желания.
– Да, правда, ты не такой, как другие.
– Ах, да не в этом дело, – возразил я, – просто у меня нет желания.
– Не хочешь же ты сказать, будто тебе не нравится город?
– Не знаю, у меня нет никакого мнения.
Она немного помолчала.
– Сегодня, – проговорила она, – я видела Джотто.
– Ну и что? Мне-то какое дело? – ответил я. Она с удивлением глянула на меня, потом решила оставить мою реплику без внимания.
– Как подумаешь, – начала она, – что этот человек жил в тысяча трехсотом году, раньше, к примеру, чем…
Она говорила про Джотто. Я смотрел, как она говорила. Похоже, мой взгляд был ей приятен, должно быть, вообразила, будто я ее слушаю. Она была вполне на это способна. Вот, уж точно, не знаю, может, месяцы, как я по-настоящему на нее не смотрел.
Мы вышли из кафе. Она все говорила и говорила про Джотто. Взяла меня под руку. Как обычно. Улица опустилась на меня, охватила со всех сторон. Казалось, маленькое кафе сразу затерялось, словно в океане.
Впервые с тех пор, как я жил с этой женщиной, меня внезапно охватило какое-то непривычное чувство – оно было похоже на стыд оттого, что рука ее переплетается с моею.
А ведь она действительно существует, та самая последняя капля воды, что переполняет чашу. Даже если ты не знаешь, какими невероятно сложными путями, какими запутанными лабиринтами проходит эта капля, прежде чем попасть в чашу и переполнить ее, – это ведь совсем не повод, чтобы вовсе не верить в ее существование. И не только верить, а в конце концов, думаю, нарочно позволить переполнить себя через край. Я дал Жаклин переполнить себя через край, пока она говорила про Джотто.
Назавтра, когда было уговорено, что мы не выйдем с ней вместе, я сказал, что и сегодня, как обычно, не собираюсь осматривать с ней город. Она немного удивилась, но ничего не сказала. И оставила меня в гостинице. Я встал поздно, принял ванну и тут же отправился в кафе. Теперь я знал, что мне делать. Я попробую отыскать того шофера грузовичка. С официантом мы обычно разговаривали мало и неизменно либо про жару, либо про напитки, которые лучше всего подходят, чтобы перенести ее. В конце концов, похоже, и он сам тоже понял, что мы все время крутимся вокруг одного и того же. Кроме того, я уже устал наблюдать, как тот без конца суетится, бегая от одного столика к другому. После двухдневных надежд, что он наконец выкроит четверть часа передышки и выпьет со мной стаканчик мятного ликера, я понял, что это утопия. Вот тогда-то я и подумал о шофере грузовичка. Выпив два кофе, я снова, во второй раз, выскочил на улицу и устремился к вокзалу, чтобы отыскать бар, где по прибытии в город мы с ним пили белое вино. Усилия, которых я так и не приложил, чтобы заставить себя посмотреть город, я теперь без всяких сожалений тратил, пытаясь отыскать его. Мне было так жарко, что много раз казалось, будто эти поиски могут стоить мне жизни. И все-таки я довел дело до конца. Я отыскал тот бар. Объяснился, меня поняли и сказали, что, к сожалению, все рабочие с грузовичка снова вернулись в Пизу, ведь сегодня-то среда, а приезжают они только по субботам. Короче, мне подтвердили то, что я и сам уже знал. Может, я запамятовал? Да нет, вряд ли. Просто мне почему-то захотелось сделать вид, будто я забыл, понадеялся на невозможное, попытался бросить вызов несправедливостям судьбы, которые, как мне хотелось верить, преследуют меня с каким-то особым упорством. И добился своего. Ответ привел меня в полное отчаяние. Я стоял у выхода из бара, уверенный, что уж теперь-то во всей Флоренции и вправду не найдется ни единого человека, с кем бы я мог просто поболтать за стаканчиком ледяной фруктовой «граниты». Даже его, этого шофера, и то не оказалось в городе. Во всей Флоренции не осталось теперь никого, кроме туристов и ее, Жаклин. Конечно, я подозревал, что здесь, в городе, наверняка найдется пара-тройка типов вроде меня, которым некуда спешить и претит суета, но где они, где их искать? И так ли уж мне хочется их найти? Нет. Нет, единственное, чего мне хотелось, – это остаться один на один с ней, вдвоем во всем городе. Так я и сделал. Целых пять дней и пять ночей я провел только с ней.
Я утратил всякую свободу. Она занимала все мои помыслы, заполняла собой и дни, и ночи. Черный гвоздь в моем сердце.
Я был сыном колониального чиновника, главного управляющего одной из провинций на Мадагаскаре, величиной с провинцию Дордонь, который каждое утро учинял смотр своим подчиненным и за неимением оружия проверял у них уши. Которого вопросы гигиены вдохновляли ничуть не меньше, чем величие Франции. Который специальным указом ввел обязательное пение «Марсельезы» в начале учебных занятий на всей территории своей провинции. Который был буквально помешан на всяких предохранительных прививках и вакцинациях населения, но который, когда заболел его собственный бой, отослал его подыхать подальше от своего дома. Который порой получал приказы набрать для великих военных баталий белых братьев пять сотен рекрутов – ах, какие же это были незабываемые поездки! Который отбывал в сопровождении полицейских и солдат, чтобы окружать деревушки и с помощью ружейных залпов выгонять из хижин их обитателей. Который, погрузив их в вагоны для скота, идущие в направлении вышеупомянутых военных баталий, часто более чем за тысячу километров от родных краев, возвращался в полном изнеможении, но с видом победителя и заявлял: «Это было нелегко. Зря мы заставляем их изучать историю Франции, эта Революция по-прежнему наносит нам величайший вред». Который – этот идиот, этот ограниченный, скудоумный солдафон – управлял провинцией в девяносто тысяч душ, над кем имел почти диктаторскую власть. И который до шестнадцати лет был моим единственным воспитателем. Так что я хорошо знал, что значит держать кого-то под неусыпным наблюдением и, не спуская глаз ни на секунду, следить за каждым вздохом. Я знал, каково это, жить в ежедневной надежде на его смерть – представлять себе отца убитым одним из его туземцев-рекрутов стало к пятнадцати годам моей самой заветной мечтою, единственной, что придавала Вселенной хоть немного первозданной свежести; помнил какое-то особое головокружение, что охватывало меня порою при виде ножа на семейном столе; помнил, что значит, лишиться чувств, спрятавшись где-нибудь в кустах, от одного вида отца, который проверяет уши своих подчиненных. Однако в те жаркие дни во Флоренции меня ни разу не посещали никакие воспоминания о моих детских годах.
Целые дни напролет, сидя в кафе, я думал только о ней, той женщине, наедине с которой я оказался взаперти в этом городе.