И нет любви иной… (Путеводная звезда)
– Отец уехал. Ты теперь в доме старший. Продавай лошадей, отправляемся в Москву.
Сын не выказал и тени удивления – Настя даже испугалась, не знает ли он чего. Но если Гришка и догадывался о чём-то, то виду не подал. Спокойно выслушал мать, кивнул и пошёл на конюшню. Тогда Настя впервые заметила, что похожий больше на неё старший сын чем-то начал напоминать Илью.
В столице им обрадовались. Вопросов никто не задавал. Все знали Настю: не захочет – ничего не расскажет. На другой же день они с Гришкой выступали с хором в ресторане. Вот и всё.
Митро, впрочем, время от времени пытался расспрашивать сестру о том, что случилось. Настя отмалчивалась. Иногда взрывалась: «Не твоё дело!», иногда отмахивалась: «Да отвяжись ты… Какая теперь разница?» Но когда Митро, выходя из себя, называл Илью таборным голодранцем или кобелём, она резко обрывала его: «Ты ничего не знаешь, молчи!»
Митро умолкал. И лишь однажды у них вышла серьёзная ссора: когда брат услышал от каких-то цыган о том, что Илья живёт в Крыму с молодой женой. В тот же вечер Митро заговорил об этом с Настей. Та как можно сдержаннее произнесла, что всё знает. Митро раскричался, начал сыпать вопросами. Настя отвечала невпопад, лихорадочно гадая, не сказали ли цыгане брату о том, кто она, та молодая. Но этого, судя по всему, Митро не знал.
Жизнь покатилась своим чередом. Год спустя женился Гришка, за ним – второй сын, Петька. В Москве снова появился князь Сбежнев, который, узнав о том, что Настя теперь свободна, немедленно сделал ей предложение. Она отказала, но Сбежнев не отступился, и сейчас, глядя на тёмную улицу, Настя обречённо думала: почему бы нет? Шесть лет прошло, стоит ли ещё ждать? И чего ждать?..
В коридоре чуть слышно скрипнула половица. Кто-то осторожно поскрёбся в незапертую дверь. Настя очнулась от своих мыслей, провела ладонью по лбу, удивлённо посмотрела на едва заметные в предрассветной темноте стрелки ходиков.
– Эй, кому там не спится? Заходи.
В комнату смущённо, боком, вошёл сын Илюшка, которому месяц назад исполнилось восемнадцать. Он казался копией отца; правда, черты лица были ещё юношески мягкими, а улыбка – стеснительной.
– Почему не спишь, мама?
– Это ты почему не спишь? – с напускной строгостью спросила Настя. – Вон светает уже.
– Я… Я по коридору шёл и смотрю – у тебя дверь открыта. – Илюшка мялся у двери, поглядывал то в окно, то на ходики, теребил в пальцах край рубахи. – Мне бы поговорить…
«Вот так и знала», – подумала Настя.
– О чём, сынок?
– Мама, я… Мне… Жениться я хочу.
– Господи, только тебя мне не хватало, – после короткого молчания горестно сказала Настя, берясь за голову. – И что вы все в хомут торопитесь, скороспелки?.. Садись сюда. На ком?
Глава 2
Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.
Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…
…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.
Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.
Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»
На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:
– Маргитка! Оглохла? Уйми его!
– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!
Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.
– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…
– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…
– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!
– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.
Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая: