Роковая красавица (Барыня уходит в табор, Нас связала судьба)
– Целый вечер с ним одним…
Илья сказал это очень тихо, но вроде бы спавший Кузьма тут же заворочался:
– Ты про князя, что ли? – сонно пробормотал он. – Ну и что? С кем же ей еще быть? Жених все-таки…
– Кто?! – задохнулся Илья.
От его голоса Кузьма проснулся окончательно, поднял голову, удивленно захлопал глазами.
– А наши тебе не рассказали еще? Он, Сбежнев, нашу Настьку год назад в ресторане увидал и чуть не умер. Не поверишь, каждый день ездил, золото горстями возил. Девки от зависти все локти искусали. А к весне – бух! – предложение сделал. И не какое-нибудь, а всамделишное! Он, правда, не особо богатый, одно только прозванье, что князь… Но именье под Тулой имеется, и вроде даже доход с него какой-то. Хорошо, Яков Васильич не растерялся. За чем дело стало, говорит, – пусть ваша милость хору сорок тысяч заплатит и венчается.
– Уж прямо и венчается… – насмешливо протянул Илья, а Кузьма рассмеялся:
– Ты что! Это – обязательно! Настька иначе ни в жисть не согласится. Сколько предложений до этого было – отказывалась же. Купец Гречишников пятьдесят тысяч давал, рубаху на груди рвал, а она уперлась. Уж Яков Васильич орал – вся Живодерка дрожала! Но Настька никого не боится. Лицо, кричала, ножом изрежу, из пролетки на ходу прыгну и шею сломаю, если отдадите. Так и не пошла к Гречишникову, у того с расстройства запой двухнедельный случился. А Сбежнев сразу сказал, что сорока тысяч у него нет, но пусть Настька подождет, он достанет. Яков Васильич потом жалел, что все пятьдесят не запросил… Крепко князя Настька взяла! Теперь вроде бы сорок тысяч есть, и после Рождества свадьбу сыграем. Сбежнев ее в свое имение заберет. И будет наша Настька княгиней!
– Ну, дай бог… – пробормотал Илья, отворачиваясь. На его счастье, сани тронулись с места, и Кузьма, крепко обняв обеими руками футляр с гитарой, заснул снова.
Луна упала за купола церкви. Последний серый луч пробился в окно Большого дома, скользнул по роялю, задрожал на паркете. Яков Васильевич зажег свечу, и рыжие блики, отразившись от полированной поверхности стола, легли на лицо Марьи Васильевны. Она молча отодвинулась в тень. Яков Васильевич искоса взглянул на сестру. Чуть погодя негромко сказал:
– Может, чаю выпьешь? На кухне Дормидонтовна гоношит.
– Скажи ей, чтобы спать шла. Не хочется.
Яков Васильев подошел к столу. Поколебавшись, положил ладонь на руку сестры.
– Ну, будет уже, Машка. С самой Пречистенки ревешь. Что ты, ей-богу…
– Да замолчи ты! – с сердцем отмахнулась Марья Васильевна, сбрасывая руку брата и доставая огромный носовой платок. – Я думала – не увидимся с ним больше. А вот сподобил господь…
– Да ты же давно забыла…
– Дурак ты, Яшка. Такое не забудешь.
Тишина. Яков Васильевич, нахмурившись, барабанил пальцами по столу. Луна зашла, и дымчатый луч, тянущийся по полу, растаял. За стеной, на кухне, смолк гром посуды и приглушенные чертыханья: кухарка Дормидонтовна ушла спать. В углу дивана дремала, сжавшись в комочек, Настя. Ее прическа совсем рассыпалась, и черные волосы свешивались на пол.
– Девку заездили совсем, – всхлипнув в последний раз, Марья Васильевна сердито посмотрела на брата. – Чуть живая приехала, из саней, как мертвая, вывалилась…
– Ничего. Не барыня небось.
– Скоро барыней станет.
– Вот тогда и выспится, – Яков Васильевич прошелся по комнате, замер у окна. – Спроси у нее завтра: долго еще князь со свадьбой тянуть будет?
– Это не он, а ты тянешь. Он еще на Покров собирался.
– Ну да! Ее на Покров выдать, а на рождественских кто будет «Петушки» петь? Стешка твоя, что ли? Хватит реветь, иди спать. Завтра забудешь про все.
Наутро по Москве пролетела новость: после долгой болезни, на семьдесят шестом году жизни, в своей постели в семейном доме на Пречистенке умер старый граф Воронин. Отпевание и панихида прошли в храме Успения в Кремле, церковь была полна народу, гроб утопал в белых розах и хризантемах. В стоящей на улице толпе вспоминали о вечере с цыганами в доме Ворониных накануне, уверенно говорили, что на этой самой гулянке старик-граф и довел себя до смерти.
«Виданное ли дело, православные, – назвать к себе полон дом цыган и с ними «Барыню» отплясывать! Уж в свои-то годы и успокоиться бы мог! Молодой-то был – куды-ы-ы! Вся Москва от него дрожала! Говорили, что чуть было на цыганке не женился, да отец не дал, проклясть погрозился».
«Уж будто прямо и «Барыню» плясал?»
«А то нет? Цыгане из Грузину него были, всю ночь гуляли, пели, скакали, как черти, под утро только и упороли. Они его и укатали».
«Царствие ему небесное…»
«И земля пухом… Хороший барин был. Хоть и непутевый».
Глава 5
По Живодерке мела метель. Поземка с воем носилась по тротуару, белыми страшными столбами взметалась у заборов, у кирпичных ворот церкви Великомученика Георгия. Редкие фонари не горели: ночь была лунной, и, по мнению городской управы, освещения в таком случае не полагалось. Но мутное пятно месяца то и дело пропадало за косматыми клочьями туч. Снег валил густо, как перья из вспоротой перины. На улице не было ни души, и лишь одна мохнатая лошаденка, нагнув голову, тащила по Живодерке широкие извозчичьи сани. Извозчик, весь заметенный снегом, изредка вытягивал лошадь кнутом, оборачиваясь к седокам, ныл:
– Добавить бы надо, барышни… Виданное ли дело, непогодь какая… Дороги в двух шагах не видать… Скотина сутра не поена…
– Обойдешься! – ответствовал из саней голос Стешки. – Тебе итак двоегривенный дают за сущий пустяк. Совесть поимей, бородатая морда! Ну как, Настька? Не лучше тебе?
– Да ты не волнуйся… – хрипло сказала Настя, не открывая глаз. На ее ресницах комьями лежал снег. Стешка закричала на извозчика:
– Да живее ты, домовой! Не видишь – худо человеку!
Сегодня праздновали крестины у богатых цыган-кофарей Федоровых, живущих в Петровском парке. Федоровы, среди цыган больше известные как Баличи [24] (глава семейства одно время торговал поросятами), пригласили к себе всю семью Якова Васильева. Отказ приравнялся бы к кровному оскорблению, и васильевский хор с самого утра в полном составе тронулся к Баличам. Крестины были великолепными, стол – роскошным, много пили, ели, плясали. И все было бы чудесно, но ближе к вечеру Настя вдруг почувствовала жар. Сначала она пыталась держаться, но уже через час Марья Васильевна заметила ее бледность и усталый вид. В тот же миг Настя была извлечена из-за стола, закутана в шубу и уложена в извозчичьи сани. «Домой сей же минут! Не хватало еще в горячке свалиться! Стешка, поезжай с ней, дай вина горячего с медом и спать уложи!» Настя не спорила: ей в самом деле было плохо.
– Допрыгалась, чертова кукла! – бурчала Стешка, загораживая сестру от ветра. – Долазилась, дурища, по сугробам, доигралась в снежки бог знает с кем… Ты бы еще, как этот черт таборный, голяком по снегу пробежалась! Мы, слава богу, цыгане порядочные, нагишом по двору не шлендраем! Вот, не дай бог, захвораешь – что тогда?
Настя вдруг открыла глаза. Нетерпеливым жестом велела Стешке замолчать, прислушалась, затеребила извозчика за край армяка:
– Эй, милый… Останови!
– Одна – «живей», другая – «останови»… – забурчал извозчик, придерживая лошадь. – Вы уж договоритесь промеж себя, барышни, а то у меня скотина с утра…
– Помолчи! – с досадой перебила Настя, приподнимаясь в санях и вглядываясь в темноту Живодерского переулка. Стешка тоже вытянула шею:
– Что там?
– Погляди-ка… Не Воронин катит?
– Он. Его лошади, – уверенно сказала Стешка, вглядываясь в летящую по переулку пару каурых. Подумав, хихикнула: – Куда это граф на ночь глядя от Зинки? Об это время он не оттуда, а туда…
Топот копыт, свист полозьев, кучерское «Поберегись!»… Снег веером брызнул из-под саней, извозчичья лошаденка шарахнулась, и Стешка, не удержавшись на ногах, с воплем повалилась на дно саней:
24
От «балычни» – по-цыгански «свинья».