Свидание на Аламуте
Рядом с ним шагал Алесь Радзивилл, закованный в плотный шерстяной костюм от Hevaro. Он шел, в глубине души немного робея. И не от того, что старик принадлежал более древнему аристократическому роду, – нет. А от уважения к человеку, хлебнувшему в этой жизни много горестей.
Поляк сейчас был озабочен одним вопросом. Может, поэтому он и завернул в этот полукурортный Флиссинген, где за его спинами меланхолично махали крыльями деревянные, сетчатые, какие-то призрачные ветряки, до сих пор усеивающие всю Голландию.
– …Но, Иван Петрович, я не могу… Я чувствую это! Может, оттого, что моя душа отравлена ядом русского пессимизма?!
– Нуте-с, батенька, – кашляюще сказал граф, черканув концом трости очередную загогулину на песке. – Уж вам-то, чьих предков безумно любила матушка Елизавета, об этом думать? История тут немало поработала, шляхта польская стала и шляхтой рассейской… А пессимизм, дорогой вы мой, он органически присущ русской культуре. В России мы, кабы вы знали, имеем отменно горькую интеллектуальную среду. Пессимизм, который вас объял, – плод этой горечи. Русская интеллигенция всегда выбирала самый пессимистический сценарий любых событий. Это плод нестабильности всей российской жизни, отсутствие ценностей, недоверие, подозрительность – все то, что нашего человека сделало загнанным зверем. Поэтому он, естественным манером, откликается на всякую катастрофичность, на страх, на ужас. Хотя, с другой стороны, когда русский человек отвлекается от всего этого в пьянке-гулянке, то он, наоборот, становится самым беззаботным. Эх-ма, пойду в кабак, залью горюшко… Такая полярность: с одной стороны, подозрительность и забитость, а с другой стороны, безответственность и отвязность, – побуждает большинство душ к выбору наиболее пессимистического сценария. Человек даже не обязательно в него верит, но всегда озвучивает вслух. Поэтому, вы знаете, я не доверяю русскому человеку, когда он постоянно кричит, что все будет плохо и даже хуже. Ему просто легче так думать.
– Вот как… Иван Петрович, дорогой, но я ведь никогда не наблюдал этих страхов даже среди тех русских, с которыми общаюсь в Европе. В Париже, например. Отчего эта странная закваска пребывает во мне?
Граф остановился. Задумчиво сковырнул клочок бурой водоросли, ненароком прилипший к ранту ботинка.
– Пожалуй, батенька, российские страхи весьма отличаются тем, что они имеют непроанализированный характер. Француз, к примеру, боится того, что он готов проанализировать. Например, утрату трудоспособности, старость, безработицу, крушение каких-то социальных структур, ну, то, что, в общем, видится умозрительно в ближайшей перспективе… А русский человек, поверьте мне, он глобализирует страх, ему кажется, что страх воткнут прямо в сердце творения, в сердце мира, и ничего другого нету. Это страх, который можно найти и в народных сказках. Это архаическое понятие. То есть Запад к страху относится как к чему-то такому, что надо проанализировать и как можно дальше отодвинуть. Заметьте, русский человек, не очень склонный к анализу вообще, воспринимает страх в сказочном измерении. Если сказать проще, то русский народ – это народ-фаталист. «Раз это должно случиться, значит, так и будет». И воленс-ноленс, как говорится…
– Граф, я вижу, как все гибнет! Понимаете?! После одиннадцатого сентября все сочувствовали Америке… А в Париже, на рынке, открыли семиэтажный «Мак-Дональдс». Апофеоз фаст-фуда. Я уже не говорю, что сыр ратототан уже невозможно попробовать нигде, а луковый суп, даже в «Максиме», – это бог знает что… Все глобализуется. Даже гемоглобин, м-да. И они, и мы. Я согласен оставаться поляком-парижанином, черт возьми! Но я не хочу быть частью глобальной культуры! Это – апокалипсис. Я вижу, он близок.
– Да нет, я считаю как раз наоборот, батенька… Изоляционизм нынешней Европы – это тупик. Тем более – России, так любившей ваш род. Да, если мы будем говорить одно, думать другое, а делать третье, то ничего хорошего не произойдет. Конечно, можно сказать: «Ох, глобализм – это для тех, кто против самобытной культуры», или: «Ах, глобализм – это только радость для американцев». В конце концов мир идет к глобализации уже целых две тысячи лет, просто каждый раз это по-разному выглядит. Чем была квашеная капуста, распространенная римлянами вплоть до самых окраин Империи? Разве не глобализацией? А византийская культура и нравы?! А та самая мода, которая шла из Парижа начиная с восемнадцатого века, – это тоже была глобализация. Или книги, которые читали все, те же французские романы или английские – это глобализация мысли. Помните: «С ужасной книжкою Гизота… с последней песней Беранжера» граф Нулин едет-с в Петербург. Поэтому ничего я не вижу страшного в глобализации, и никаких ядов, поверьте мне, она не источает. Если она, конечно, не превращается в банальный идиотизм. А изоляция всегда бывает тогда, когда нация считает себя лучше других. Это самообман. У нас вообще всегда нависает такая фальшивая обстановка. И при моем папеньке это было, после эйфории девятьсот пятого года… Выступают: «У нас и свобода есть! И Дума! И все прекрасно вообще! И лучше всех в отношении прав человека!» Но это уже очень сильно напоминает какие-то пропагандистские барабаны, не к ночи будет помянуто. На самом деле ничего этого нет. Поэтому изоляционизм – это просто грехопадение для нас.
– Но… я же вижу ИХ на каждом углу. В Париже не стало французов. Арабы, сплошные арабы… Я не против ислама, но это – это немыслимо, Иван Петрович.
– Я думаю, батенька мой… – Тут граф Голицын остановился и долго, выпрямив худые плечи, смотрел на беззвучно вертящиеся крылья Флиссингена. – Я вот что думаю: исламской цивилизации не удастся завоевать будущее. Потому что все, на чем основан мир в техническом и интеллектуальном плане, – это, в общем-то, победа западной цивилизации. Это вторично. А исламская цивилизация, как она сейчас есть, просто паразитирует на западных успехах. И основанную на этом победу ислама просто невозможно себе представить. Вообще, такой спор архаической культуры и современной очень естествен. А мы, наша Россия – где-то между молотом и наковальней.
– Как странно вы говорите… – заметил поляк. – «Мы»! Вы уже десять лет не были в России. Там все другое. Неужели вы ощущаете себя… нет, не русским – россиянином?
– Я всегда себя таковым ощущал. Даже когда шарфюрер Гюнтер Пробст пытался убедить меня в том, что я принадлежу к арийскому роду. Нравились ему мои белокурые волосы, батенька, такой вот оксюморон! Кстати, халифат от Каспия до Янцзы – во многом русская идея. Мы сами – халифат до сих пор. Поэтому мне кажется, если будут соблюдены все достижения, все нормы западной цивилизации, конечно, победит современное, западное общество. Но если будут делаться такие грубые ошибки, какие совершают американцы, то вполне можно предвидеть и отступление от этих планов. Я не считаю, что модернизация общества ведет к какому-то всемирному благу. Очень многое теряется. Теряется представление о метафизике, принятое в архаических обществах, где больше думают о Боге и больше молятся ему. И это важный момент. Но мы знаем, что физики все чаще склоняются к мысли о том, что у мира был Создатель, а значит, будет возникать новая метафизика. То есть в этом смысле Запад не замыкается на своей технологичности. Я считаю, что если будут умные политики на Западе, то он победит. Мы, эмигранты, тоже до сих пор стоим на каком-то берегу духовном и наблюдаем, как Ной строит свой ковчег. И сесть – боязно, и не сесть – жаль. Вот и ищем третий путь, прости, Господи! Кому-то надо решиться оставить свои кости на этом берегу, ну а кому-то – войти в чрево ковчегово… Каждой твари по паре, как сказано в писании… Ну да Бог с ним. Так вы говорите, вы всерьез подумывали о переезде в Австралию?
– Увы, – кратко ответил Алесь, хмуро наблюдая веселое кувыркание облачков на небе.
Старик покачал головой, улыбнулся.
– Зря, зря, батенька! Ужасное там вино, поверьте мне. И все поголовно пьют виски. Я был там в пятидесятые, когда пришлось вербоваться матросом на суда в Ганноверском порту.