Жизнь Бунина. 1870 - 1906. Беседы с памятью
Через несколько дней в «Нувель Литерэр» появилась довольно ехидная заметка: Бунин, дескать, проявил исключительное благородство и решил разделить свою премию с другим большим русским писателем Д. С. Мережковским.
Вырезку эту я показал Бунину, вызвав у него нечто вроде легкого апоплексического удара:
— С какой стати? Ни за что!
Все же я спросил, откуда пошел слух о разделе? И Бунин рассказал, что к нему явился как-то Мережковский и сделал странное предложение: составить у нотариуса договор на случай получения одним из них Нобелевской премии. Тот, кому премию присудят, заплатит другому 200000 франков.
— Я, конечно, наотрез отказался. Глупо делить шкуру неубитого медведя. Да и не нужно мне денег Мережковского!»
«Отъезд в Стокгольм был назначен на 3 декабря, но предстояло еще решить один важный вопрос: кто же будет сопровождать лауреата? Долго обсуждали, колебались. В конце концов, поехали: Бунин с Верой Николаевной, Г. Н. Кузнецова и я, в качестве личного секретаря и корреспондента нескольких газет».
«Должен сказать, что успех Бунина в Стокгольме был настоящий. Иван Алексеевич, когда хотел, умел привлекать к себе сердца людей, знал, как очаровывать, и держал себя с большим достоинством. А Вера Николаевна сочетала в себе подлинную красоту с большой и естественной приветливостью. Десятки людей говорили мне в Стокгольме, что ни один нобелевский лауреат не пользовался таким личным и заслуженным успехом, как Бунин.
Но это имело и оборотную сторону медали. Программа чествованья писателя разрослась необычайно. Приемы следовали один за другим, и были дни, когда с одного обеда приходилось ехать на другой. Особенно запомнился вечер св. Люции. Когда Бунин вошел в зал под звуки туша, тысячи людей поднялись с мест и разразились бурей аплодисментов. Бунин двинулся вперед, по проходу,— овация ширилась, росла. Он остановился и начал кланяться ставшими знаменитыми в Стокгольме «бунинскими» поклонами. Потом выпрямился, поднял руки, приветствуя гремевший, восторженный зал. А навстречу к нему уже шла святая Люция, разгоняющая мрак северной ночи, белокурая красавица с короной из зажженных семи свечей на голове. Дети в белых хитонах несли впереди трогательные бумажные звезды, и оркестр играл Санта Лючию... Но вот как-то совсем незаметно наступил и день торжества вручения Нобелевской премии, происходящего каждый год 10 декабря, в годовщину смерти Альфреда Нобеля.
В концертный зал надо было приехать не позже четырех часов пятидесяти минут дня, — шведы никогда не опаздывают, но и слишком рано приезжать тоже не полагается. Помню, как мы поднимались по монументальной лестнице при красноватом, неровном свете дымных факелов, зажженных на перроне. Зал в это время был уже переполнен, — мужчины во фраках, при орденах, дамы в вечерних туалетах... За несколько минут до начала церемонии, на эстраде, убранной цветами и задрапированной флагами, заняли места члены Шведской Академии. По другой стороне эстрады стояли четыре кресла, заготовленные для лауреатов. Ровно в пять с хоров грянули фанфары... Помню поклон Бунина, пре-{15}исполненный великолепия, рукопожатие короля и красную сафьяновую папку, которую Густав V вручил Ивану Алексеевичу вместе с золотой нобелевской медалью... Дальше произошел комический эпизод. После церемонии Бунин передал мне медаль, которую я тотчас же уронил и которая покатилась через всю сцену, и сафьяновую папку. Была давка, какие-то люди пожимали руки, здоровались, я положил папку на стул и потом забыл о ней, пока Иван Алексеевич не спросил:
— А что вы сделали с чеком, дорогой мой?
— С каким чеком? — невинно спросил я.
— Да с этой самой премией? Чек, что лежал в папке.
Тут только понял я, в чем дело... Но папка по-прежнему лежала на стуле, где я ее легкомысленно оставил, никто к ней не прикоснулся, и чек был на месте... Сколько мы потом смеялись, вспоминая этот эпизод, и с каким неподражаемым видом Иван Алексеевич вздыхал:
— И послал же мне Господь секретаря!»
В 1936 году Бунин отправился в путешествие в Германию и другие страны, а также для свидания с издателями и переводчиками. В германском городе Линдау впервые он столкнулся с фашистскими порядками; его арестовали, подвергли бесцеремонному и унизительному обыску. Он писал:
«Мне казалось, что я в сумасшедшем доме, что это какой-то кошмар. Меня вели долго, через весь город, под проливным дождем. Когда же привели, ровно три часа осматривали каждую малейшую вещицу в моих чемоданах и в моем портфеле с такой жадностью, точно я был пойманный убийца, и все время осыпали меня кричащими вопросами, хотя я уже сто раз заявил, что не говорю и почти ничего не понимаю по-немецки. Каждый мой носовой платок, каждый носок был исследован и на ощупь и даже на свет; каждая бумажка, каждое письмо, каждая визитная карточка, каждая страница моих рукописей и книг, находившихся в моем портфеле, — все вызывало крик: «Что это такое? Что здесь написано? Кем? И кто тот, кто это писал? Большевик? Большевик?»
А вот как откликнулся на это изуверство Л. В. Никулин в «Литературной газете» (1936. № 73. 31 декабря; заметка: «Случай в Линдау»). Изложив содержание письма Бунина в парижскую газету «Последние новости», Никулин пишет: «Надо добавить, что Бунин — старик, приближающийся к 70-летнему возрасту, человек, вероятно, не раз подчеркивавший свое сочувствие «молодым людям преступного типа», наводящим порядок в Германии»; «Наконец, случай с эмигрантским классиком свидетельствует еще о том, что страх перед коммунизмом в Германии принимает формы острого помешательства и, одновременно, крайнего идиотизма. Только этим можно объяснить то обстоятельство, что свой не узнал своего на германской границе».
Во времена Н. С. Хрущева, когда стали издавать Бунина — после 35-летнего замалчиванья, — Никулин «перестроился»: писал статьи о нем, издал книгу о Бунине и Куприне и ездил в Париж для встреч с Верой Николаевной в роли поклонника таланта Бунина и радетеля о его архиве и издании его книг.
А вот еще ученик Бунина — В. П. Катаев; осенив себя пушкинской строкой — «трава забвенья» — предался воспоминаниям об учителе, разглядевшем в его пробе пера писательский дар.
Обратимся к свидетельству одного из близких Бунину людей, Андрея Седых, знавшего его в течение десятилетий. {16}
«Воспоминания Катаева, конечно, интересны, — писал он автору этой статьи 5 июня 1967 года. — Не знаю, как близко к действительности все то, что он пишет о Маяковском, в части, касающейся Бунина, много «восстановлено по памяти», то есть попросту придумано. И есть много фактических неточностей. Главную вы в вашем письме отметили — описание смерти Ивана Алексеевича. У вас есть фотокопия письма Веры Николаевны, которое было написано мне через день или два после смерти. Я думаю, на будущее время, для будущих биографов Бунина это письмо будет единственным точным и достоверным документом (опубликовано в первом издании моей книги «Бунин. Материалы для биографии». М., 1967. — А. Б.). В рассказе Катаева нет ни слова о том, что в последний свой вечер Бунин читал письма Чехова. Неправда, будто она «до утра никому не стала звонить», — приехал вызванный ею доктор Зёрнов, были Нилусы, был Зуров... И что это за дешевка, недостойная такого писателя, как Катаев: «При свете мутных ночных огней Пасси мне даже показалось, что остатки его серо-белых волос поднялись над худой плешивой головой». Откуда взялись «огни Пасси» в спальне Бунина, — окно завешивали с вечера, да и на всей улочке Оффенбаха было два-три фонаря... Это мелочь, конечно, как и многое другое. Портфель, в котором был нобелевский диплом и чек, Иван Алексеевич передал тут же, на эстраде, мне; портфель этот, если не ошибаюсь, был тонкой зеленой кожи, — никакой росписи в «стиле рюс» не было. Разные русские организации подносили Ивану Алексеевичу адреса — возможно, некоторые из них были в расписных папках, и одну такую папку Катаев мог видеть, но это была не стокгольмская. И никогда в Париже Вера Николаевна не называла Бунина «Иоанном», а «Яном»...