Таежный омут (сборник)
— Что ж, придется составлять опись имущества, — решил Горелов. — Передадим в сельсовет. И хоронить сельсовету придется… Вот так, жил-жил человек, и чужие люди хоронить теперь будут.
— Я буду хоронить, — отрубил Иван. — Я ему сам и гроб сделаю, и похороню. Я ему не чужой, — он обвел взглядом всех и остановился на Кулагине. — Это ты, Петрович! Все ты! — крикнул он. — Ты ему в Чарочке житья не давал! И Марейка из-за тебя убежала!
— Почему это из-за меня? — возмутился старик. — Я Марейку словом не обидел. Она девка хорошая была. И ты на меня не тычь! Сопляк еще! Марейка ко мне сколь раз прибегала, совета спрашивала!
— Успокойся, Дмитрий Петрович, — Горелов взял его за рукав и повлек за собой. — Пошли со мной, поможешь составить опись. А то я в пасеках не разбираюсь. Пойдем.
Вальков выругался и, сбежав с крыльца, сшиб ногой подпорку на стайке. Овцы гурьбой высыпали во двор и прямым ходом устремились на улицу.
— Ты что делаешь? — крикнул Горелов. — Овец пересчитать надо!
— Скотина голодная, — бросил Иван и направился в кузню, где у Великоречанина была столярка.
— Тверезый — ничего, но выпьет — дурак дураком, — сказал Кулагин. — Завтра прощенья просить придет.
— Мишка! — вдруг позвал Иван. — Нечего за воротами отираться. Айда со мной. Александру Тимофеичу гроб делать будем.
Мишка бочком прошел мимо трупа, задержался на секунду, тараща глаза на покойного, и догнал Валькова.
Когда Горелов с Кулагиным ушли в леваду считать ульи, Шмак с Попковым перевернули мертвого и сняли рубаху. Шмак сосредоточенно ощупал позвоночник и встал, опустив руки.
— Что? — настороженно спросил Попков.
Не отвечая ему, Шмак с треском содрал перчатки и, опустившись на колени, еще раз прощупал позвоночник.
В июне, когда в Чарочке отсеялись, а покосы еще не поспели, один за другим стали возвращаться фронтовики. В деревне стихийно вспыхивали развеселые, с гармонями, плясками, с воспоминаниями и слезами, гулянки. Столы накрывали во дворах, но когда сбегалась вся Чарочка, открывали ворота, и застолье вытягивалось на улицу. Народ ходил на гулянку со своей едой и питьем, тащил табуретки, столы и скатерки. Ели-пили мало, зато пели да плясали легко. И плясали до полуночи, и пели до рассвета, и ходили ватагами из конца в конец деревни. Бывало, что вся гулянка утром шла на ферму и, управившись с коровами, вновь садилась за столы.
На первые встречины Великоречанин не пошел. Мать с Марейкой уговаривали — пойдем, нехорошо в избе сидеть, когда миром гуляют или работают. Он отказался и просидел весь вечер на крылечке, слушая, как веселится отвыкший за войну от праздников народ. А возле кузни сидела немка Кристина с дочерью Анной-Марией. Обе рукодельничали, что-то там шили-кроили, но тоже слушали и провожали глазами поющие ватаги односельчан. Второй раз за Сашкой пришел Федор. Марейка на шее повисла — пойдем да пойдем, и мать уговаривала: мол, привыкать надо, что же, так и будешь теперь от народа прятаться?
— Так не звали меня, — возражал он. — Что ж я, незваным пойду?
— А туда никого не зовут! — заверил Федор. — Гулянка-то общая, и праздник наш общий.
Не удержался, пошел. Сел на самом краю, подальше от фронтовика, руки на коленях сложил — хоть послушать, хоть про себя попеть-подтянуть. Справа — мать, слева — Марейка, напротив — Федор. Застолье гудит, попервости-то будто и внимания на него не обратили. Вернее, шло все, словно так и надо. Кто-то даже поздоровался, председатель колхоза про сенокосилку спросил: к Сашке уже привыкали, но только не за столом, а в кузне. На следующий день после возвращения он даже в правление не зашел, а прямым ходом отправился в колхозную кузницу. Хотел поглядеть, но встал к наковальне и лишь к вечеру едва оторвался. Накопилось работы без кузнеца — и за год не переделать. Чуть застучал молоток — и народ повалил. Заметно было, многих любопытство разбирает, так и вертится на языке спросить, однако люди помалкивали. День прошел, неделя — новость, что Бес с того света вернулся, помаленьку стареть начала. Да и здесь, за столом, что на него пялиться, когда фронтовичок вот он, сидит во главе стола, смеется, медалями побрякивает.
Но поднялся Дмитрий Кулагин, тряхнул головой, гимнастерку под ремнем расправил.
— А что? Если б мы таким миром на немца не поднялись, так, пожалуй, и не одолели бы, а? А мы вот поднялись да одолели! Миром-то и тятьку бить легче!
И поглядел долгим взглядом на Сашку. Сощурился, будто прицелился, прикусил губу. Застолье же еще пуще загудело. Великоречанин опустил голову, а Кулагин вдруг кулаком по столу:
— Подыми голову! В глаза смотри!
Народ чуть притих, завертели головами, а Дмитрий рывком опрокинул стакан, утерся рукавом.
— Поднялись, да не все… Нашелся один. Все под пулю — а он в плену отсиделся. А теперь за наш стол победы пришел!
— Митька, брось! — сказал Федор.
И стало совсем тихо. Лишь ребятишки, виснувшие на заборе, продолжали о чем-то спорить, но и то вполголоса. Сашка поднялся из-за стола и пошел в ворота. Он старался не волочить ноги, не хромать по?утиному, но земля качалась, не держала…
— Чего ты начал-то? — за спиной спросил фронтовик. — Тоже нашел время…
— Ты еще ничего не знаешь! — отпарировал Кулагин. — Он, знаешь, где был, когда мы с тобой…
— Да знаю, — перебил его фронтовик. — Нехорошо получилось.
Люди за столом молчали, виновато отворачивались.
— Верно Митька говорит! — поддержал Кулагина кто-то из раненых фронтовиков. — Если б все, так легче было…
— Моего-то убили, а этот живой ходит! — раздался женский голос и тут же сорвался на причитание.
— Его тоже убивали… — вмешался Федор. — Да не один раз…
Застолье опять заговорило вразнобой, задвигалось, и отставленная гармонистом однорядка тоненько пропела запавшим голосом…
Он вернулся домой, сел на крыльцо. Вечер морил духотой, раскаленная за день земля исходила жаром. Лето выдалось теплым: то проливные дожди, то зной. В огородах рано зацвела картошка, поздно сеянные хлеба выгнали колос, трава на лугах по пояс выдурила. Всю войну Чарочка страдала от неурожаев. Ранние заморозки и дожди гноили картошку, хлеб если и вызревал на сиротском подзоле, то уходил под ранний снег. А тут, словно в благодарность за муки, за бабьи мытарства, худая земля уродила так, что хоть камушек урони — и тот прорастет.
Сашка слушал отдаленный шум застолья, и мысли приходили дурные, тоскливые. Неужто теперь так и придется ему глядеть на чужое веселье со стороны, а своего не будет? За этим выживал он, за этим возвращался домой? На глаза попалась свитая в кольца веревка, она висела тут же, на стене у крыльца. Вспомнился капитан Панченко. Легко ушел капитан, не захотел выжить. А ему вот пришлось не только выжить, но и жить!
Он осмотрелся. Немка Кристина с дочерью сидели на своем месте, возле кузницы, и что-то опять шили. Сашкапоймал взгляд Анны-Марии и отвернулся. Немцы прижились в Чарочке, собираются избы свои ставить. Как-то Кристина подошла к нему с разговором: дескать, муж со сплава придет — дом строить будем. Место нам возле вашей усадьбы поглянулось, есть где огород распахать. Ты не против, если рядом построимся?.. Обе немки вели себя с ним уважительно, по имени-отчеству величали, а разговаривали как-то виновато, все боялись стеснить либо еще какие хлопоты доставить. Муж Кристины, чтобы лишний раз не ходить через двор, с разрешения Великоречанихи, калитку новую сделал, прямо у кузни. Народ в деревне привык к немцам. Говорят, поначалу-то, в войну, всяко бывало. Косились на них, ребятишки их детям проходу не давали. Однако какую колхозную работу ни возьми — немцы не отстают. И уж что сделают — стога ли сметают, полосу ли вспашут, — любо-дорого посмотреть. Глядишь, и совсем приживутся немцы, и избы поставят, и скотину заведут. Деревня работящих да хозяйственных любит.
Сашка снял веревку, намотал ее на кисти рук, потянул, попробовал на прочность. Ничего, выдержит. Ему стало душно, он стащил рубаху, расшнуровал корсет на пояснице. Все, хватит. Видно, судьбе так угодно было: сходил в отпуск с того света на этот, поглядел, как люди живут, а сейчас пора назад, нагостился. Можно сказать, ему счастье выпало узнать, чем дело кончилось. Не каждому такое позволено.