Маршал Язов (роковой август 91-го)
Для Д. Т. Язова, думается, это уже не так важно. Свой собственный суд над собой — для человека, пожалуй, главный — он уже совершил: «Я осуждаю эту авантюру. И буду осуждать до конца жизни то, что я причинил… нашей стране и нашему народу». Такое признание, сделанное им на допросе, согласитесь, дорого стоит.
Как и другие его слова: «То, что произошло теперь с нами, это мы переживем, расстреляют ли нас, повесят или заставят мучаться. Это лучше, чем позор, который мог бы случиться».
Каким же грузом должна лечь на душу раздвоенность от измены человеку, которому ты так обязан, чтобы родилось такое признание? Можно также лишь представить чувства маршала, когда он узнал о признании, в свою очередь, Горбачева, сделанном по возвращении из Крыма: «Скажу… откровенно, я особенно верил Язову и Крючкову».
Не под влиянием ли этих слов подследственный высказывается без обиняков: надо «предпринять все для того, чтобы в Вооруженных Силах никто больше не повторил такой глупости».
Читая эти признания, которыми человек, столько на земле проживший и испытавший, с редкой откровенностью «подбивает итоги» своей жизни, думаешь: нет, совсем не случайно даже оппоненты Язова выделяют его из членов ГКЧП. Не вписывается он, выламывается из образа заурядного заговорщика.
Каким он казался, попав под софиты общественного внимания? Ультрарадикальная пресса любила поэксплуатировать внешность маршала — тяжеловесную фигуру, мрачноватое выражение лица, всуе позлословить над «солдафонистостью» бывшего Министра обороны. Однажды, в телевизионном блицинтервью, на вопрос о любимых поэтах Язов ответил: «Пушкин, Лермонтов…». «Да он других фамилий и не знает», — вынес свой вердикт обыватель. Жаль, что летучим было то интервью. Многих бы, наверняка, озадачил маршал, прочтя, скажем, наизусть лермонтовский «Маскарад», стихи современного поэта Алексея Маркова.
Впрочем, обывателя поразить большой науки не надо. А вот, к примеру, мнение артистки с мировым именем Людмилы Зыкиной: «Этот человек обладает колоссальной эрудицией… Притом он сам сочиняет стихи… Язов — человек одаренный, может разговаривать на любые темы и в любой аудитории».
Или же мнение с другого берега Атлантики. Оно принадлежит министру обороны США Р. Чейни, о котором уже шла речь выше: «И я, и моя жена находились под глубоким впечатлением от общения с этим человеком… Моя жена поражена его начитанностью, знанием литературы — не только русской, но и английской, американской…».
Так вот о поэзии. Тюрьма, даже с таким «поэтическим» названием, как «Матросская тишина», конечно, не очень располагает к стихосложению. Но маршал вернулся здесь к давней привязанности.
В Татьянин день — «фирменный» праздник студенчества — маршал, явно желая, чтобы Эмма Евгеньевна вместе с ним вспомнила о своей давней учебе в университете, набрасывает на бумаге:
Ждал встречи я, проснулся до рассвета,Читать бумаги было лень…Университет в Москве ЕлизаветаУказом учредила в этот день.Крупным ясным почерком заполнен с обеих сторон лист, но перо, чувствуется, разбежалось и останавливается с сожалением.
Общаться с женой на бумаге для Дмитрия Тимофеевича явно становится чуть ли не ежедневной потребностью. Он использует любой повод, любую зарубку в памяти, чтобы сказать Эмме Евгеньевне хоть еще два-три слова любви, расположения, благодарности, которые, возможно, не успел произнести раньше. Это наблюдение жена Язова охотно подтверждает.
— Эмма Евгеньевна, а как вы встретились с Дмитрием Тимофеевичем?
— О, это история давняя. В 1959 году мы оказались случайными попутчиками по пути из Алма-Аты. Доехали до Москвы. Дальше ему в Ленинград, мне — в Кисловодск. А второй раз нашел он меня аж через шестнадцать с половиной лет. Вероятно, потому что мы встретились зрелыми людьми, друг к другу притереться проблем не было.
— Внешне, на службе, он довольно суров. А каков Дмитрий Тимофеевич дома, в быту?
— Вы знаете, очень теплый, внимательный. Хоть минуту, хоть кусочек внимания уделит всем. За четыре года, что мы живем в Москве, никто из окружающих не был обижен невниманием. А по службе скольких людей он поддержал!
Когда все случилось, многие отвернулись от нас. Кое-кто сообщил по телефону: «Эмма Евгеньевна, мы вам больше звонить не будем, сами понимаете». Дают, значит, понять, чтобы и я не звонила… Ничего, переживу…
Горечь слов собеседницы не трудно понять. У нас всегда так: лишь у победы детей легион, а поражение — всегда мать-одиночка. Однако — еще вопрос Эмме Евгеньевне:
— Какие чувства вы испытали, когда Дмитрия Тимофеевича назначили министром?
— Я ревела года полтора… В тот день, когда его назначили, я его потеряла. Он уже не принадлежал ни мне, ни детям. Стал государственной фигурой — появилась охрана и все такое.
Для меня это было ужасно. Мы не могли, как прежде, в театр сходить, мы не могли просто так выйти погулять — охрана тут как тут. Я говорю: «Дима, я хочу тебя поцеловать. Ну, могу я тебя поцеловать?» А он мне: «Что ты, с ума сошла?»
Звонки бесконечные, работа день и ночь.
— Но это, очевидно, судьба жены любого государственного мужа?
— Это не судьба, это крест. Это такой крест, вы даже не представляете.
Всплескивание руками, ахи, вздохи и непрошеные слезы — все так по-женски. И просится с языка — мол, слабый пол. Да тут же и обрываешь себя: какой там слабый. Ведь сидящая передо мной женщина лишь последние недели передвигается не в инвалидной коляске.
— Он ведь переступил и через мое состояние. Я ему 19-го так и сказала: «Дима, ты никому не изменил. Ты народу не изменил, ты Родине не изменил, ты Президенту не изменил. Ты мне изменил, но я с тобой рассчитаюсь, только вернешься домой». (Грустно улыбается.) А он в ответ: «Ты меня не осуждай»…
— А, кстати, Эмма Евгеньевна, что было 19 августа? Каким показался вам муж в тот день?
— Уехал он рано-рано. Поцеловал перед отъездом и уехал. Утром вывезли меня на коляске на прогулку. Я ничего не могу понять: в воздухе дым, гарь, какой-то шум. Я спрашиваю, в чем дело? Я же ничего не знала, от меня все скрывали… Так в чем же дело, спрашиваю? Наконец слышу: чрезвычайное положение, идут танки.
Какие танки? Откуда? Быстро меня к телефону. Звоним Дмитрию Тимофеевичу. «Да, Эммуленька, — отвечает, — ЧП». А раз ЧП, значит, надо технику, охранять жизненно необходимые объекты, охранять, защищать.
Родина, держава — для него это было всё… Он вообще зациклился на этом.
— Эмма Евгеньевна, расскажите о встрече — 21-го.
— Он сам предложил мне повидаться. Я сразу не поняла, почему он прислал за мной машину. Наверное, чтобы со мной попрощаться.
— Он не сказал вам, с какой целью собирался лететь в тот день к Горбачеву?
— Нет, он не сказал. Но прощался со мной по-хорошему, может, и не предвидя, что потом будет арест.
Вы знаете, мне так кажется, внутренне он почувствовал какой-то подлог с этим «заговором». Разве это заговор? Все время поддерживалась связь с Белым домом, Крючков должен был выступить днем на сессии Верховного Совета России…
Если бы это был заговор и какая-то власть захватывалась — а какая еще власть нужна была Дмитрию Тимофеевичу? Стал бы он собирать Коллегию, советоваться со всеми, с тем же Шапошниковым? Нет, он бы приказывал — и только. Это я как женщина понимаю: раз он звал сослуживцев на совет, значит, думал о порядочности этого мероприятия. Он думал, что у этой компании все же была договоренность с Михаилом Сергеевичем.
Видно, как нелегко даются жене маршала столь свежие по времени воспоминания. Но, с другой стороны, заметно и то, как хочется моей собеседнице еще и еще говорить о ее Диме. Прошу Эмму Евгеньевну рассказать о первой встрече с мужем в «Матросской тишине».
— Подъехали. Я смело отставила костыли. С одной стороны адвокат меня поддерживал, с другой — мальчик-охранник, солдат. И провели меня на пятый этаж. Дмитрия Тимофеевича не предупредили, что я приеду. Ему только сказали, чтобы он прошел в следственную комнату. Он думал, что его вызывает следователь, и у него была бумага с просьбой разрешить со мной свидание.