Почти три года. Ленинградский дневник
Я сплю так неглубоко, так поверхностно, что стоит мне только наполовину проснуться, как я уже нахожу в своем сознании строку или даже строфу. Они как бы стоят ночью у двери и ждут, чтобы их впустили. И как только намечается малейшая щелочка — они уже тут.
Наташа видела у входа в какую-то из клиник два обнявшихся трупа.
Уже достоверно известно, что Лавин и Хацревин погибли в Киеве.
3 февраля 1942 года. Вечером
Ни разу мне не было так тяжело, как сейчас. Две коптилки выматывают душу. Хочется света, как хлеба, как иногда воздуха. А тут еще я снова опрокинула — на этот раз суп, вынимая его из печки. Пришлось возиться со скользким холодным полом (хорошо, что он каменный).
Так смутно на душе, что даже почти не могу писать. Хотя сегодня кое-что все же сделала.
Леля очень хорошо сказала, что, если бы она потрогала собаку или кошку, живое, теплое существо («зверя», как она сказала), ей было бы легче. Или хотя бы услышала лай или мяуканье. Порой тишина сводит меня с ума. Сейчас хотя бы: ни звука, ни шороха.
За стеной, в шубе, немытая и не раздевающаяся уже, наверное, месяца три, спит Софья Васильевна, лаборантка И. Д. Она на грани безумия от страха потерять продовольственные карточки. И она действительно теряет их вот уже третий месяц подряд. Я даже не знаю, чем она живет. Ведь это голодная смерть.
Пишу, пишу… Хотя бы наши вернулись скорее из райкома!.. Ледяные черные коридоры. Я все вспоминаю мать и дочь, точно сошедших со страниц Достоевского, Мать — пенсионерка, при ней дочь Люля, шестнадцати лет: дитя в капоре и с муфточкой. Расширенные, удивленные глаза. Какая-то аферистка выследила их в хлебной очереди, подошла, познакомилась, втерлась в доверие, стала ходить на дом и, наконец, обещала устроить Люлю судомойкой в военный госпиталь № 21. Принесла бумажку с резолюцией начальника о зачислении на должность (все фальшивое). И госпиталь такой неизвестно, есть ли. В начале месяца (как раз тогда, когда выдают продовольственные карточки) «благодетельница» явилась за матерью с дочкой. В восемь часов вечера, в полной темноте, повела их в наше главное здание (очевидно, сама она работает (именно здесь: санитаркой или еще кем-нибудь). Взяла у девочки обе карточки, ее и матери, за весь месяц и сорок пять рублей денег, взятые матерью у кого-то взаймы. Все это якобы для выкупа продуктов. И тут же в темноте исчезла.
Девочка слышала ее голос: «Я здесь. Здесь. Идите за мной». Совсем как в «Крысолове» Грина. И все было кончено.
Нельзя забыть эту мать и дочь. Мать раздирающим душу голосом все повторяла:
— Люля, Люля, что ты со мной сделала! Ты меня живую в гроб уложила!
А Люля, судорожно прижимая муфточку к груди, глядя в одну точку, шептала:
— Какая ночь предстоит! Какая ночь!
Очевидно, боялась, что мать затерзает ее слезами.
Мы стали тут же писать заявление в милицию. Но что значит сейчас такое заявление? И что может сделать милиция?
Так мы и не знаем, что с ними обеими сталось.
5 февраля 1942 года
Все наши уехали в Смольный. Опять началось какое-то движение в смысле эвакуации. Чего доброго, тронемся и мы. Куда? Кажется, в Иркутск.
9 февраля 1942 года
Сколько всяких дел, а, как назло, нестерпимо хочется писать. Была на совещании писателей-балтийцев.
Я получила туда приглашение через Вишневского. Совещание должно было продолжаться два дня и происходить на Васильевском острове, далеко от нас. Это была целая экспедиция с ночевкой.
Снова началось великое штопание шерстяных чулок и варежек и накапливание продуктов. На главной кухне мне взамен двух обедов и завтраков дали два яйца, почти хороших, и брусочек плавленного сыра. И. Д., со своей стороны, выдал мне четверть плитки шоколада из аварийного запаса, так что я была снаряжена богато.
Начало было назначено на десять часов утра, точно, без опоздания, как на корабле.
В этот день мы встали в шесть утра: один только путь должен был отнять не меньше двух часов. Да и ходим мы теперь медленно.
Утро было необычайно прекрасное. Чем лютей мороз, тем нежнее его краски, — это уже проверено.
Мы вышли из дому, когда солнце подымалось.
На Большом проспекте, где глубоко под снегом были погребены трамвайные пути, догорал дом. Его, видимо, гасили всю ночь. Удивительнее всего то, что была вода. Она еще текла из пожарного крана и запрудила всю улицу. Это было большое озеро, розовое от утренней зари. Белый пар реял над ним.
В черных окнах сгоревшего дома, пересеченное балками, стояло громадное алое солнце в разных фазах: то полумесяцем, то серпом, то огненным полнолуньем.
Заглядевшись на солнце, я провалилась по колено в густую кашу из воды, снега и льда. Я очутилась как бы в ледяном сапоге, стиснувшем мне ногу. Так и шла всю дорогу. И только на самом совещании пластинки льда стали отваливаться от войлока. В конце первого дня, после доклада и выступления, меня попросили почитать. Я прочла «Свет и тепло», вторую главу, еще не совсем законченную.
Мы с Кетлинской, как женщины и гостьи, ночевали комфортабельно: за занавесками, на койках, в той же комнате, где заседали. Она была сизая от папиросного и трубочного дыма, но зато в ней было тепло от человеческого дыхания и от маленькой, но очень ревностной печурки.
Под утро, проснувшись от резкого похолодания, я поняла, что печка погасла. Но тут же услыхала сочный треск, как будто взрезали арбуз. Оказывается, кто-то разрубил топором стул, на котором заседал днем. И вижу — бросает его в печку. Горемычные ленинградские стулья! Снова стало тепло, и я заснула.
Отдельные выступления писателей-балтийцев были интересны. Иные фразы особенно хороши по точности. Кое-что записала.
«Выходы», «вылеты» и «выползы» на передовые позиции. Последнее о пластунах.
«Поэзия точного выполнения воинского устава».
«Скоротечная обстановка».
«Корабли прошли главным образом на политико-моральном состоянии людей, так как котлы уже не работали».
«Мирная блиндажная обстановка».
«Вывел людей без потерь, за исключением самого себя».
«Подводная лодка любит глубину. У берега она не может».
«Тральщики — пахари моря».
«Подводная лодка не любит белых ночей».
Наши листовки пускались через линию фронта луком. Двое натягивали тетиву, третий пускал стрелу, начиненную листовками…
К концу второго дня отвезли меня домой на машине.
12 февраля 1942 года
Боюсь за И. Д. Очень плохо выглядит. Похудел очень и все зябнет. Ходит медленно, опираясь на палку. Хуже всего дело обстоит с руками. Суставы покраснели и вздулись. Кожа натянулась, как лайка, и блестит.
Вторая глава идет медленно, но по прежнему хорошо. От Жанны — ничего. Я утешаю себя тем, что письмо, возможно, и есть, но оно лежит в не разобранной глыбе писем в нашем почтовом отделении. Оно есть, но к нему не добраться. Однако другие все же получают.
16 февраля 1942 года
Вчера пошла на эсминец выступать. До эсминца два часа ходу, это другой конец города. Я пошла потихоньку, сберегая силы. Но на середине Кировского моста, там, где подъем, я вдруг почувствовала, что вот-вот упаду. Ноги стали мягкие, не держат меня. Поняла, что мне не дойти. Еле добралась до Кетлинской. Предупредила ее, что не пойду. Она пошла без меня. А я побрела передохнуть к Озерецким.
Поела, отдохнула. Потом усадили меня в кресло у печки, сами сели вокруг: Николай Иванович, Алена и Ковров — шофер. Под звуки сильного обстрела (накануне снаряд попал в соседнее окно, чуть не убил Алену) я стала читать обе главы своей поэмы. Все были взволнованы…
И вот меня интересует вопрос: на всех ли это будет так действовать? Или только на ленинградцев, переживших блокаду?
17 февраля 1942 года