Семейщина
— Значит, никак не пьешь, староста? Думаешь старую веру тем самым укрепить?.. Так, что ли?
— Так, да не так… Старая вера, оно, конечно… С вином, с новыми порядками вольготности той в жизни не станет… поедать друг дружку зачнем.
— А, — догадался урядник, — так ты за то, чтобы по старинкe жить?
— Вот-вот, чтоб без разгульства нечистого век прожить, без нищеты, без раздоров, как деды и отцы наши.
— Не удастся это, мил человек. Не удастся. Жизнь-то, она вперед шагает, на одном месте не стоит.
— Верное твое слово: не стоит она на одном месте. Вот потеснее жить стали, семейщина наша на прииска подалась, сибирский дух обратно с собой несет. Из-за денег и жадобы у нас все хозяйство поди в разор пойдет… Да уж и зачалось, — с надсадой закончил Иван Финогеныч.
— Видишь: и ты согласен.
— А не должно этого быть, я так кумекаю. Урядник пьяно захохотал:
— Кумекай, старик, кумекай! Не возбраняется. — А слыхал ли ты, что железную дорогу в эти края уже прокладывают?.. Загремит Забайкальская область!.. Давно ли в бозе почивший государь император Александр Александрович собственноручно первую тачку земли при начале Великого Сибирского пути сыпал, ан, смотришь, при Николае Александровиче рельсы-то уже к Байкалу подбираются. А скоро и за Байкал, до вас, перемахнут. И загремит ваш край!.. А ты: по старинке… Философья!
— А не Тугнуем ли, часом, железная эта путь пойдет? — ощутив в груди неприятный холодок, спросил Иван Финогеныч.
— Хо-хо-хо! По Тугную пусть буряты скот свой гоняют. Не потревожит чугунка, стороной, слышно, пройдет она — через Петровский завод по Хилку до Читы.
— Бона как! Не заденет, выходит?
— Сама, то есть, не заденет, а людей на земляные работы тысячи утянет. Это почище твоих приисков!
— И я маракую: почище, ваше благородие!
Долго еще разглагольствовал подвыпивший урядник о чугунке, которая-де непременно всколыхнет ветхозаветную семейщину.
Задал урядник Ивану Финогенычу задачу не малую… «Вспять, говорит, жизнь не пойдет… Оно и то сказать: с годами плоше да плоше. Где же бог и его святая правда? — трудно думалось ему в этот вечер, перед сном, на жесткой койке. Он долго ворочался, не мог уснуть, почесывался. — Блохота!.. И думы — как блохи. Жалят, язви их».
6
На другой день поутру Иван Финогеныч стал торопко сбираться по-таежному: на ноги натянул высокие бродни, зипун подпоясал зимним толстым кушаком, велел Устинье покласть в походную его сумку побольше харчу.
— Ты куда, бать? — удивился Дементей.
— Поброжу. Авось чего подстрелю.
— А бульба?
— Успеется! Немного ведь осталось копать.
Дементей дернул плечом: делай, мол, как знаешь, твоя родительская воля, я тебе не указчик, а только — время горячее. Иван Финогеныч неожиданно расхохотался:
— Вскорости на чугунке за козами махать станем… Во как?
— На чугунке? — округлив голубые глаза, обалдел Дементей. Вскинулась и Устинья: коромыслами изогнулись черные, тонкие ее брови.
— Задача, Дёмша? — точно обрадовался Иван Финогеныч. — И всем нам задача выходит: чугунка к Байкалу тянется, по Хилку через Завод пойдет. Урядник вчерашний сказывал.
— Ишь ты… оказия!
— Оказия, сын, язви ее! Жизни поворот наступает.
— Дак наступает… Все едино: жить надо… так ли, этак ли.
— Рассудил! — с гневной дрожью в голосе бросил Иван Финогеныч.
Эта дрожь напомнила Дементею беловолосого деда Савелия: в голосе батьки уловил он тоску по уходящей старине. Давно то было, на Васькиных крестинах; Савельевы слова и собственные думы о нем в памяти погасли, а вспомнил, и уж не ныло, как тогда, в тревоге сердце Дементея.
— Ломать ее, чугунку-то, что ли? — ухватился он за нужный, ему казалось, ответ и батьке и покойному Савелию.
— Ломать не ломать, а мозгой пошевелить след… Как жить-то дале станем?
— Проживем. Хлеба, слава богу, хватает.
— Не об том я, не о хлебе, — осерчал Иван Финогеныч.
— О хлебе вперед прочего толковать надо: с хлебом не пропадем. Другие как — не ведаю, а мы-то уж накопили на свой век всякого припасу!
— Дурак ты, Дёмша! — махнул рукой Иван Финогеныч, толчком толкнул дверь в сени и, нагнувшись, крупно шагнул через порог — с сумкой, с ружьем за спиною…
Через минуту зацокали под окнами копыта его оборского скакуна.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Отслужив миру верой и правдой три положенных года, Иван Финогеныч возвратился в заколоченное оборское свое зимовье. Больше ни за что не соглашался, как ни уговаривали его мужики.
На привычном месте привычная и тихая потянулась жизнь. Засыревшее зимовье снова отогрелось заботами Палагеи Федоровны, благо дров кругом на три века хватит. И снова ходил Иван Финогеныч на зверя, ставил в чащобах, подальше от жилья, капканы, плел морды на оборскую рыбешку, зимами белковал. Но теперь уж не один он появлялся на ближних опушках, на звериных тропах: позади с ружьишком ковылял коренастый, приземистый и широколицый Максим. Хоть и мал парень еще, но к зверованью горазд уродился, весь в деда. Далеко в тайгу Финогеныч не брал его — раненько, — но ружье однозарядное, легкое купить парню перед Дементеем настоял. Он видел в этом добрый знак, говорил с радостной улыбкой:
— Сызмальства в тайгу пошел. — Этот с правильной дороги не свернет… Теперь нас с Убора в деревню не выманишь!
Дементей и не старался выманить отца: одному в хозяйстве вольготней, просторней. Против охотничьей страстишки первенца своего, частых его отлучек на Обор к деду он и подавно не возражал; сам с детства к тайге и берданке приучен. И вообще Дементей старику ни в чем не перечил. С годами точно стена вырастала между ними: ссориться не ссорились, но друг дружку разумели всё меньше. Началось это в ту пору, когда Ивана Финогеныча старостой выбирали, когда Дементей, от стыда сгорая, покинул круг мужиков у крыльца сборни.
…Батька пришел после избрания домой, устало опустился на лавку, да как глянет прямо в глаза, будто до сердца хотел взглядом достать, но… ничего не спросил. Его, Дементея, бросило, в пот, и он выскочил в сенцы… К его удивлению, батька нн разу еще ни единым словом не обмолвился о том, что произошло у сборни. На первых порах это молчание смущало и озадачивало: почему все-таки старик не спросит о железной полосе на ободья — правда ли, дескать. Одно было понятно: батька осуждает. Пришлось с этим смириться…
Вспоминался Дементею и разговор с отцом о чугунке, та его вспышка, — нет, непонятен что-то становится батька под старость.
Стал примечать Дементей в отце перемену: весельчак, как в прежние годы, да не тот уж — все будто утайку при себе держит, чего раньше и в помине не было. В редкие наезды в Никольское батька постоянно справлялся, нет ли письма от Андрея, о хозяйстве радеть стал поменьше… Андрей писал раз в год, скупо писал, одни поклоны. Хорошо ли, плохо ли ему в чужой стороне — не разберешь… не жалуется.
Редко наведывался Иван Финогеныч в деревню, и года его потекли куда спокойнее. И уж почти совсем безвыездно проводила дни свои меж таежных сопок, у оборской речки Палагея Федоровна. Опять у нее полно соленых грибов, голубицы, брусники, всякой лесной ягоды для тарок.
— Не то что у деревенских баб, — похваливал частенько старуху Иван Финогеныч, — тем до ягодных и грибных мест далече, недосуг все, и поневоле они там одной черемухой пробавляются.
2
Анисья с годами еще больше раздобрела, крупичатой бабой-вдовухой выглядела. Во дворе она прижилась, как будто и родилась тут. Ничего худого за ней не примечали. В письмах Андрея всякий раз она искала ответа на неотвязную свою думу, — когда ж он приедет? Андрей ничего не сулил. Однажды он сообщил, что поселению его на Сахалине-острове срок окончательный вышел и он нанялся на рыбалку к богатому хозяину и, если приживется, прослужит там года два. Анисья залилась горькими слезами и просила отписать супругу: