Семейщина
— Проскакал тогда очумелым зайцем и сколь уж годов глаз не кажет! — сокрушалась Палагея Федоровна. — А говорил: близко теперь живем… чугунка…
Однажды по первопутку на Обор прикатили Дементей с Максимом.
— Промышляем, Максимушка! — радостно встретил внука старик. — Снежищу навалило… И ты, Дёмша, с нами? — оглядел он снаряженного, с берданкой, сына-хозяина.
— Что ж теперь, хлебушко обмолочен… Поохотимся.
За чаепитием Дементей стал выкладывать деревенские новости: кого в солдаты забрали, кто на прииски ушел, кто оженился.
— У Селифона корова враз сдохла… с чего бы? Оказия! У Стигнеевых борова мальчонку на заднем дворе съели.
— О господи! — всплеснула руками Палагея Федоровна. — А мы-то и не слыхали!
— Экую даль живете — что услышите, — с легкой усмешкой произнес Дементей. — О войне и то, видать, мало знаете. Никто поди мимо давно не проезжал?
— Давненько… А што? — встрепенулся Иван Финогеныч.
— Анадысь был я в Заводе. Солдат гонят видимо-невидимо. Поездам красным конца-краю нет. — Длиннющие! — заговорил Дементей. — Не иначе, японцу скоро крышка.
— Господь знает, — вздохнула Палагея Федоровна.
— Вестимо, знает, — согласился Дементей. — Ходил я с мужиками на станцию, где поезда остановку дают. К
вагонам с солдатами не подпускают… толку не добьешься! Оказия, откуда эта война взялась?
— И японца-то раньше мы никакого не слыхали, а вот поди ж, объявился откуль-то, — снова вставила Палагея Федоровна.
Она всегда несколько оживлялась, когда приезжали родные.
— Много народу у нас на войну угнали? — спросил Иван Финогеныч.
— Не, самую малость… Силку Дементеева взяли, Кондраху Прошкинского, Викула Гаврюшихина.
— Какого это Кондраху?
— Прокопа Сидорыча… Да еще кузнеца Илюху Ахримеевича. За речкой тоже четверых… Не брали еще как следует.
— Многих заметут, ежели война протянется, не дай господь, — вздохнул Иван Финогеныч. — Не слышно, как там — крепко бьются?
— Писал Силка из Маньчжурии: страсти, земля трясется.
— И за что разгорелось! — недоуменно вскинулся Иван Финогеныч. — Земли мало? Да её сколь хоть… не пойму!
— Не с нашим, видно, умом понимать, — ответил Дементей. — Поди цари не поладили. Однако в Заводе слух идет, что вскорости какой-то конец должон быть…
На этом разговор о войне и кончился, — далекие раскаты маньчжурских сражений доносились сюда слабым эхом, никто на деревне не знал толком, из-за чего дерутся и кто такие японцы. Наезжее начальство, правда, сказывало, да разве у начальства поймешь.
Свечерело… Улеглись рано, чтоб чуть свет бежать на лыжах, через свеженаваленные пуховые сугробы по распадкам, косогорам, смерзшимся трясинам — к логову зверя…
Поутру Палагея Федоровна проводила охотников за ограду, чуть постояла, поглядела им вслед. Снежная круча сопки будто дымилась под мутным неприветливым небом. По дороге крутилась поземка.
— Экая стужа! — поморщилась старуха. — И погода их не держит!
Цепочка лыжников удалялась к заиндевелым соснам.
— Стужа! — поежилась Палагея Федоровна и пошла в избу. — Курмушку на плечи набросить не поспела, а они хуть бы оглянулись…
«Чой-то тяжко… будто угорела. — Палагея Федоровна не раз подходила к печи. — Не должно быть», — успокоенно ставила она на место гремучую заслонку.
Голову, однако, ломило все больше. «Точно цепы на току, — прислушивалась старая к перестуку в висках, ложилась на койку и думала о муже, об Андрее, о войне — Война в том краю… близко… кабы не зацепила его… помилуй бог!»
Война представлялась ей страшным чудовищем, которое может шагнуть туда, где живет ее любимый сын, выхватить его из людской гущи, унести, перемолоть с костями, а потом ищи его, когда ветры развеют прах Андреев по чужим басурманским полям…
Она плакала, шептала молитвы, а к вечеру, пылая жаром, залезла под шубу… тряслась в ознобе, никак не могла согреться. Вернувшиеся через двое суток охотники нашли Палагею Федоровну под шубой в нетопленной, выстуженной избе. Голова ее съехала с подушки, и на застывшем навсегда лице отпечатались предсмертные муки.
Иван Финогеныч молча стянул с головы бараний треух, перекрестился, снял со стены рушник, накрыл мглистое лицо покойницы.
— Дёмша, — вымолвил он глухо, — там у амбарушки свежее бревно лежит, руби домовину. — И, только сказав это, тихо заплакал. — Доведется в деревню везть… в своей земле лежать…
Дементей пошел долбить гроб.
8
Иван Финогеныч наотрез отказался переселиться обратно в деревню. Уж как ни упрашивала, уж как ни уламывала его дочка Ахимья, — поставил на своем:
— Бобылем буду жить!
— Да кто ж тебе квашню заведет, хлебы испечет, коров подоит?
— Хлеб Дёмша привозить будет. Скотину к нему во двор угоним, пусть Устинья доит. Зверовать стану… Много ль мне теперича надо! Самовар ставить, щи варить — и без бабы обойдусь!
Так и не послушался, упрямый старик — один-одинешенек на Оборе остался. Никольцы дивились:
— Что он, в святые угодники норовит, што ли?
— А может, взаправду святой жизнью под старость нас прославит.
— Не слыхано это дело у нас, не слыхано. В старину угодники объявлялись… да теперь не объявляются… нет! Давненько!
— А может, в уме повредился?
Пересмешливые эти толки доходили до Ивана Финогеныча, и он серчал:
— Какой я им угодник, прости господи! Срамоту ихнюю видеть не хочу — вот и весь угодник. Дурачье!
— Экий ты какой, батя, стал, — упрекал отца Дементей. — Вовсе от народу отбиваешься. По тебе, все хуже нас?.. Оказия!
— Не хуже, пошто хуже… — уклонялся старик от бесплодных, по его разумению, споров, с Демшей.
Через месяц, нечаянный, прикатил в деревню Андрей со всем семейством, — детей успел наплодить. Из первых же расспросов узнал Дементей, что брат неспроста покинул полюбившуюся ему Амур-реку: жмет наших со всех концов японец, и жители тамошних мест опасаются, как бы не угодить под японскую руку, не попасть в перепалку.
— Война не разбирает… детей, жен… правого, виноватого, — говорил Андрей. — Все почти выезжают из Николаевска, и я тоже решил, пока суть да дело… Зиму перезимуем у вас, а там, может, и кончится…
Как и в прошлый раз, Андрей Иваныч понавез всякой всячины, а больше всего сладкой амурской рыбы, — четыре бочки!.. Пожалел он, что не застал мать в живых, подивился на батькино бобыльство:
— Чудит на старости!..
Андрееву семью поместили в горнице. Анна Абрамовна тут же за рукоделье засела, живо серу жевать от семейских баб выучилась, детишки их — непоседы — больше во дворе толкутся, а сам или по деревне шатается, или охотничать с братом и племяшом снарядится…
Две недели приезжие амурцы погостили у старика на Оборе-Анна Абрамовна кухарничала в это время на заимке как полноправная хозяйка.
Иван Финогеныч в тайне досадовал на Андрея: уложил до времени матку в могилу, а сам того и не чует, — чужая сторона, знать, чутье! — отбила напрочь!.. Однако думки этой Андрею он не высказывал: хорош сын, ласков, что было, все равно не воротишь. И старик постоянно встречал Андрея приветливо, за ласку лаской платил, будто помирился он с его уходом на Амур и с женитьбой на православной тоже помирился. Но сердце говорило другое. Да что в том говоре сердца, ежели приглушен он и нет ему ходу наружу.
Как-то в таежном охотничьем походе Иван Финогеныч спросил Андрея наедине:
— Не пойму я: венчали-то вас как? Ты старой веры, она — новой.
— И я теперь новой…
— Ты… как? — Иван Финогеныч впился в него глазами.
— Перешел… и все тут, — чувствуя в напряженном взгляде отца укор, запнулся Андрей.
— Поглядел, как люди живут… вера ни при чем, был бы человек ладен.
— Вера ни при чем?
— Да… так ученые люди думают. Старая ли, новая — все едино.
— Бона как! Послухал бы тебя уставщик, взбеленился Иван Финогеныч — на минуту умолк. — У вас в городу свой ум, у семейщины — свой. Который лучше, — как узнаешь? Кабы знатьё!